Николай Каразин – На далеких окраинах (страница 21)
— Лошадей же у хана...
Протяжный, жалобный рев ясно донесся до ушей этих детей природы... Лошади встрепенулись, подняли морды и стали беспокойно поводить ушами.
— Джульбарс на том берегу ходит.
— Ну, пускай его ходит.
— А сюда придет?
— Не придет.
— Ну, Сафар, рассказывай.
— Все люди, — продолжал Сафар, — сколько их есть на земле, все платили дань хану, и такая скука была ему, что воевать не с кем, что и сказать нельзя. Уж он ко всем посылал послов сказать, чтобы перестали ему дань платить и самих послов бы непременно перерезали. Что он тогда опять пойдет их наказывать войной, да никто не слушает, а возьмут да нарочно еще больше пришлют ему парчи, хлеба, девок, меду, денег целые куржумы, а послов напоят, накормят и на руках принесут к самой ханской ставке...
— Хитрые, — заметил узбек, — знают тоже, что для них лучше.
— А тут еще другая беда пришла: сколько жен ни было у хана, все родят одних девочек...
— Ишь ты, дрянь какая, — вставил кто-то и даже плюнул презрительно.
— Уж хан совсем рассердился на своих жен и велел, как только кто из них родит девку, сейчас резать: и мать резать, и приплод ее поганый; все не слушают хана...
— Да это не от них... Они бы и рады, — заметил узбек.
— Мало ли что, да уж как хан рассердился, так уже тут ничего не поделаешь.
— Только раз вечером, как уже подоили кобыл, приходит к хану человек чужой. Пришел он с самого Востока, из-за больших гор, сам весь желтый, борода белая до земли, на голове круглая шапка, на шапке шарик, на шарике птица с зеленым хвостом... Приходит и говорит хану: — Здравствуй! — Здравствуй и сам, — отвечает хан, — откуда пришел и куда идешь, что принес нового? — А вот что, — говорит человек с птицей, — вели всем откочевать от твоей ставки на день пути, а сам один со мной останешься; а завтра к вечеру, об эту пору, вели опять всем сюда собираться, да вели зарезать тысячу баранов, тысячу жеребят, тысячу верблюдов, чтобы все ели — не наелись и пировали бы великую ханскую радость. Я им всем покажу такое диво, что, сколько бы они ни ели анаши (вроде опиума), ни в каком сне им этого не приснится.
Хан послушался чужого человека и велел всем сниматься и идти в степи, а к завтрему, об ту пору, как доить кобыл пора будет, чтобы опять все собирались.
Поднялся весь народ, сняли свои кибитки и разошлись в разные стороны; только одна ханская белая ставка осталась на берегу, а в ней только сидели два человека: сам хан и желтый человек с птицей.
На другой день к ночи, вокруг ханской ставки собралось столько народу, что хан и не знал до сих пор, сколько может быть народу на свете. Огней разложили столько, что не так как вон там (он кивнул в ту сторону, где теплилось далекое зарево), а все небо горело и звезд на нем не было. Сошлись все, ждут, что будет...
Рев тигра, сильно напоминающий издали мяуканье кошки, только увеличенное до несравненно больших размеров, послышался снова в том же месте. Ему отозвался другой, только значительно дальше; этот второй звук едва-едва донесся по ветру, и только чуткое ухо киргиза могло безошибочно определить, в чем дело.
— Их двое.
— Да, перекликаются.
— Один-то как будто на нашем берегу.
— Да, только за косым озером.
Лошади начали беспокоиться и храпели почти непрерывно.
— Подойди кто-нибудь, осмотри приколы: как бы не сорвались.
Один из слушавших интересную сказку Сафара встал, потянулся и, придерживая рукой широкие шаровары, пошел к лошадям.
— Вдруг, выходит хан из кибитки, — продолжал Сафар.
Киргиз, шедший было к лошадям, махнул рукой и поспешил занять свое прежнее место.
— Выходит хан и велит позвать одну из жен своих, что недавно привезли ему из-за Яксарта. Жену эту звали Ак-алма[10], и у ней были такие красные щеки, такие глаза светлые, волосы черные, длинные, что все, сколько ни было народу, глядят и слюни рукавами обтирают. Пришла Ак-алма и села на корточки перед ханом. Тогда взял хан у желтого человека золотую чашку, достал оттуда пальцами щепотку чего-то и сунул в рот жене; та проглотила... и вдруг, видят все, что ее начало пучить... дулась, дулась она и стала уже толще ханской кибитки. Тогда хан велел точить ножи.
Словно по сигналу, все пять лошадей рванулись разом, вырвали приколы и, с треском ломая камыши, понеслись в разные стороны. Не успели с земли вскочить оторопелые барантачи и увидели, как какая-то длинная, полосатая масса с хриплым ревом вылетела, словно вынырнула из тумана, и обрушилась на что-то большое, белое, усиленно дрыгавшее своими четырьмя ногами; обрушилась и поволокла в чащу бедную, заморенную лошадь.
— Джульбарс! — крикнули все в один голос. Только узбек бросился к Батогову и насел на него, боясь, что и он вздумает бежать, воспользовавшись общей суматохой.
— Пропали наши лошади, — произнес, задумавшись, Сафар, — теперь они далеко забегут со страху, и нам, пешим, надо держать ухо востро...
III
На волоске
Положение разбойничьей партии были слишком критическое. Они далеко еще не вышли из того района, в котором могли с часу на час ожидать, что на них налетит русская погоня. Барантачи знали, что их маневр — удирать в рассыпную — хотя и собьет несколько с толку недогадливых казаков, но все-таки главное направление, по которому уходили партии, не могло быть потеряно.
В настоящую минуту разбойники были пешими. Идти разыскивать лошадей, убежавших с перепугу, было невозможно; только случайность могла натолкнуть их на пропавших животных, да, наконец, их пеших могла бы заметить погоня, и тогда, как ни плохо бегают раскормленные казачьи моштаки (так оренбуржцы называют своих приземистых лошадок), но уйти от них пешему в открытой степи было немыслимо даже для вороватого, изворотливого барантача. Кроме всего этого, их страшно стеснял Батогов, и они не раз уже злобно и подозрительно поглядывали на эту помеху.
— Ну, так как же? — сказал узбек.
— Яман! — произнес тот, кто был в сторожах, и даже свой малахай шваркнул об землю.
— У, проклятая собака! — выругался тот, кто рассказывал о живучести русских, и ткнул каблуком сапога в спину пленника.
— Я-то чем виноват? — простонал Батогов. Острый окованный каблук угодил ему как раз между лопаток, и заныла без того уже наболевшая спина несчастного.
— Ты чего же это бьешь-то его? — сказал Сафар. — А потом на себе что ли потащишь?
— Была охота!..
— То-то; ну, так и не тронь: ведь не твой.
— А то чей же?
— Чей? Там разберут, чей.
— Ну, да что спорить... Так «стали точить ножи...» — рассказывай, Сафар, все равно уже...
— Светать начинает, — сказал узбек. — Что же, как: мы тут, что ли, просидим день-то или пойдем дальше?
— Как пойдешь-то пешком: увидят не уйдешь. А мы лучше ночью.
— Ничего, пока камышами и днем ладно.
— Много ли камышами? Тут сейчас и степь.
— А Аллах-то на что!..
— Ну, пожалуй, идем.
— Эй, ты! — крикнул узбек Батогову. — Можешь идти, что ли?
— А вы бейте больше, тогда я совсем лягу, — отвечал Батогов все еще под влиянием полученного толчка.
— Ляжешь — зарежем.
— Да режьте, черт вас дери! Мне же лучше: по крайней мере, конец разом.
— Да, говори, а до ножа дойдет — запоешь другое!..
Батогов поднялся с земли и покачнулся; ближайший джигит поддержал его за ворот рубахи. В таком положении он спустился с песчаного бугра. Ноги, отдохнувшие за ночь от тугих перевязок под брюхом лошади, ступали неровно, но уже хоть сколько-нибудь могли служить Батогову.
— Пойдет! — сказал узбек, оценив одним взглядом шаткую походку пленника.
Барантачи подтянули свои шаровары, сняли сапоги и привесили их сзади к поясу. Босиком было много удобнее идти, чем на этих дурацких каблуках, совсем уж к ходьбе неприспособленных. Батогову связали сзади руки покрепче, а конец этой веревки один из барантачей привязал к себе; он же высвободил свою плетеную нагайку с точеной ручкой; может, подогнать придется при случае...
Партия тронулась, оставляя по левую руку беловатую полосу рассвета.
Туман стлался низко, и когда бандиты поднимались на какое-либо возвышение, то головы их виднелись довольно далеко и исчезали из вида, когда они снова спускались в более низменные места.
Эта вереница человеческих голов в остроконечных, рогатых шапках словно ныряла в беловатых, колеблющихся волнах утреннего тумана.
Темные массы развалин Чардары остались сзади. Камыши все еще были очень густы. Местами попадались выгоревшие пространства; они давно были выжжены и сквозь черные остатки обгорелых стеблей уже пробивалась сочная, молодая зелень новых побегов.
Босые ноги, непривычные к ходьбе, вязли в сыпучем береговом песке или скользили по жидкой солонцеватой грязи полувысохших затонов. Путешественники ворчали и ругались, когда им приходилось, при неосторожном шаге, накалываться на острые камышовые стебли или путаться в волокнистых корнях прибрежной растительности.
Все были в самом скверном расположении духа.