Николай Каразин – На далеких окраинах. Погоня за наживой (страница 26)
Липкая, зеленоватая грязь стояла на дне: босые ноги уходили в нее почти по щиколотку.
Вверху длинноногие пауки дружно затягивали отверстие тонкими нитями: они спешили починить то, что Батогов прорвал своею тяжестью.
Они, казалось, говорили несчастному: «Вот мы заделаем снова эту дыру… ведь тебе, друг, тут и оставаться».
Серые стены начали покрываться красноватым налетом, словно бесчисленные капли крови просачивались сквозь трещины, приступая к поверхности.
Солнце, должно быть, садится, потому что мрак сгущается и уже чуть видны вверху очерки провала.
Батогову жгло всю спину, жгло затылок, жгло ноги, все ниже и ниже, казалось, что стены накаливались. Жидкий огонь быстро распространялся по всему телу. Он махнул руками… Его обдал спиртуозный, типичный запах раздавленных клопов.
Миллионы голодных паразитов, вызванные из стен наступающею ночью и запахом живого тела, атаковали несчастного.
Батогов неистовствовал. Он судорожно скреб ногтями тело, стараясь избавиться от нестерпимого зуда, он терся о стены, валялся в грязи, выл диким, неестественным голосом и с размаха колотился головою о стены. Но податлива была мягкая земля, и с каждым ударом обсыпалась мелкая пыль, набиваясь в рот, нос и уши бесновавшегося.
Его словно обливало горячим жиром, но каждая капля этого жира была воодушевлена, каждая капля дышала неистовою злобою.
Борьба немыслима: мириады отдельных, ничтожных сил сокрушили могучую силу человека.
И слабело с каждою минутою это изможденное тело, душил нестерпимый запах. Тише и тише становились раздирающие вопли, повисли руки, не сопротивлявшиеся более этому живому, медленному огню…
– Смерть!.. – чуть простонал Батогов и ничего уже не слышал, не чувствовал.
На дне клоповника лежало два трупа. Один – пожирался могильными червями, другого – обсыпали клопы.
– На, жри! – крикнул сверху голос узбека.
Кусок какой-то снеди шлепнулся на дно: Батогову дали ужинать.
Неумышленная, но злая ирония!
Трудно есть тому, кто стал пищею.
VII. В степи
Караван спускался медленно, со всеми предосторожностями. Этот скалистый, обрывистый путь, местами промытый горными водами, представлял вьючным верблюдам гораздо более затруднений, чем относительно пологий подъем.
Дно ущелья становилось все виднее и виднее, по мере того как путешественники спускались ниже, лепясь и цепляясь по склонам, взбурованным поперечными расселинами.
Сквозь клубы пара, извивавшиеся на этом мрачном дне, сверкали блестящие струйки ручья и белелись отдельно разбросанные точки: то были обглоданные начисто и выветрившиеся кости верблюдов и лошадей, сорвавшихся с крутого обрыва. Исковерканные, растрепанные остовы животных виднелись и на склонах ущелья: эти зацепились налету за выдающиеся камни или же засели плотно в узкие трещины.
Сколько веков накоплялись на дне эти печальные останки, красноречивые свидетельства трудностей Ухумского перевала!
Озабоченно брели киргизы около верблюдов и внимательно рассматривали, словно изучали, всякое препятствие, которое попадалось им на пути.
Вот неожиданный поворот. Киргиз сузился до последних пределов возможности. Слева поднимается нависшая, вот-вот готовая рухнуть скала, справа – сыпучий скат, поросший частым кустарником горного миндаля.
Соразмеряя каждый шаг, словно ощупывая ногами неверную дорогу, ступают тяжелые животные… Прошел один верблюд, прошел другой. Вот еще из-за скалы показывается глупая лохматая голова, вся увешанная яркими кисточками. Мозолистая, длинная нога с двойным копытом осторожно ступает, верблюду кажется, что камень, на который он хочет ступить, пошатнулся… Минута нерешительности. А между тем переднее животное тянет, волосяной аркан натянулся, как струна, костяной крючок, продетый в ноздри верблюда, режет и рвет ему нос, сзади одобрительно щелкает нагайка, и щелкает с разбором, поражая самые чувствительные места, не прикрытые облезлою шерстью.
Крошечный камешек сорвался откуда-то и покатился вниз, дорогою он зацепил еще несколько таких же голышей, и защелкали они, прыгая между кустами.
С шумом вылетела стая серых горных куропаток, выгнанная из-под корней миндаля этим каменным дождем.
Дрогнул верблюд и заревел с перепугу, нога у него сорвалась, он скользит… Вырвался из ноздрей окровавленный крючок… Неколько голосов тревожно крикнули: берегись!..
Громадная масса, обрывая на своем пути камни и кусты, поднимая тучу пыли, быстро сползает все ниже и ниже… Вот и край обрыва. Масса исчезла. Несколько мгновений – глухой удар, словно далекий пушечный выстрел, доносится со дна ущелья.
– Э-эх! – крикнул киргиз, прижавшись к стене, разинув рот, испуганно глядя вниз сквозь эту пыльную тучу.
Жалобно ревут верблюды, обескураженные участью своего товарища.
Медный котел оторвался от вьюка во время падения, зацепился и висит над обрывом. Ярко блестят в глаза его полированные бока, он близко, а достать невозможно: поди сунься, и сам туда же оборвешься.
Жадными глазами смотрит караван-баш на эту яркую массу, драгоценность кочевой жизни номада.
– Э, атанауззинсигейк! – произносит он свою характерную брань, и караван трогается далее.
Сафар и узбек где-то за эту ночь раздобыли себе лошадей, у Сафара конь еще ничего – ездить можно: запален немного и крив на один глаз – а то бы совсем была лошадь, а у узбека и смотреть не на что: чуть плетется на своих разбитых ногах, и всю дорогу хозяин ведет ее в поводу. Прочие двое и таких себе не достали: идут пешком по-прежнему и все держатся около того верблюда, что идет сзади всех почти без вьюка, только продолговатый тюк покачивается у него сбоку, и от этого кошемного тюка сильно пахнет кунжутным маслом.
Подъезжал и Сафар к этому тюку, если дорога становилась шире и можно было подъехать с боку, он заглядывал, приподнимая свободно висящий конец кошмы, и ободрительно произносил: «Ничего, поправится…»
– Эк, как всего вымазали, – думал про себя Батогов. Он уже с час как очнулся, и тело его страшно горело. Холодный горный воздух освежил его, и он висел, как в люльке, завернутый в прокопченную кошму, захваченную в селении Сафаром.
Горы оставались мало-помалу сзади, и перед ними развертывались холмистые равнины, в правой стороне сверкала белая, словно покрытая снегом, бесконечная полоса Туз-куль (Соленого озера).
Едва только караван выбрался из горного ущелья, узбек, который и прежде еще выказывал сильное беспокойство, подъехав к Сафару на своем безногом, сказал:
– То не джигит, то сам шайтан был.
– Джигит, – лаконически отвечал Сафар.
– Куда он пропал? Он просто провалился…
– Туда поехал.
И Сафар показал рукою вперед.
– А следы где?
– Там на камнях не видно было…
– Он одвуконь был, и рожи я не успел разглядеть под шапкою…
– Я разглядел кое-что другое…
– Что?
– Эх, кабы не джульбарс, – начал Сафар таким тоном, как будто говорил не с узбеком, а так, раздумывал вслух. – Эх, кабы не джульбарс! А я такой лошади давно уже не видывал, как тот гнедой, что мы у него взяли. – Сафар тронул рукою поверхность тюка с Батоговым, около которого ехал все время. – Он был много лучше наших коней… Да, ну! спотыкайся, собака!
Джигит вытянул плетью свою жалкую лошаденку.
– Да ты к чему все это говоришь?
– О коне-то?
– Ну да.
– Тот был гнедой, на лбу лысинка, правая задняя белоножка, тавро – круг, а в кругу вилка…
– Ну?
– А у того джигита в поводу был тоже конь гнедой, на лбу лысинка, правая нога задняя белая, тавро…
– То-то мне самому показалось…
– А вон и следы, видишь?
И Сафар указал на крепком корообразном слое солончака легкий отпечаток конского копыта с русскою подковою.
– Он вперед нас проехал, – произнес задумчиво узбек, – вон к озеру повернул, к степям.
– Воды хочешь? – отнесся Сафар к Батогову, который, высунув голову, глядел, прищурившись, вдаль.
– Дай воды, – сказал Батогов, – да чего-нибудь есть дай…
Под влиянием свежего воздуха у него, истощенного страшными мучениями в клоповнике, пробудился усиленный аппетит. При виде одного киргиза, жевавшего что-то на ходу, у него заворочались внутренности. Он вчера весь день ничего не ел, сегодня тоже, несмотря на то, что время близилось к полдню.
Сафар протянул ему русскую бутылку, обшитую войлоком, и вытащил из куржумов несколько исковерканных лепешек.