Николай Каразин – На далеких окраинах. Погоня за наживой (страница 15)
– Прямо к Брилло: он просил сообщить ему тотчас же.
– Ну, поезжайте. Только что же вы ему сообщите?
– Как что? – удивился доктор. – То, что вы приняли вызов и ждете только подробностей в условиях.
– Напрасно вы ему это сообщите.
– Это почему?
– А потому, что я вызова не принимаю и стреляться с капитаном не буду.
– Вот как!.. – протянул секундант. Как он ни был пьян, а все-таки этот отказ, так спокойно произнесенный Батоговым, треснул его, как обухом в голову.
– Но почему же, вы боитесь, что ли? Ведь это, наконец, не совсем чест…
– Тс… не говорите глупостей, пожалуйста… а то они до добра редко доводят. О причинах отказа я не стану распространяться; допустите хоть то, например, что я, положим, считаю дуэли глупостью – ну, на этом предположении и остановитесь… Да наливайте себе еще чашку, пожалуйста, без церемонии. Ну-с, а Брилло скажите, что если он хочет, чтобы я еще раз его поколотил, то это я могу, ибо физически я много его сильнее.
При этих словах доктор невольно покосился на говорившего, который, освещенный с ног до головы светом от костра, так покойно лежал на ковре, заложив за голову свои мускулистые руки.
– Насчет атак из-за угла, – продолжал Батогов, – я принял давно уже приличные меры, и атаки подобного свойства не всегда удаются. Ведь вы вот не считаете оскорблением толчок моей лошади. Посоветуйте ему так же точно отнестись к удару нагайкой, тем более что, действительно, не было оскорбления, а была только весьма неприятная для него случайность, и вдобавок вполне им заслуженная. Когда трое нападают на одного, тогда они не имеют никакого права оскорбляться, если один побьет их троих… Сообразили, почтеннейший доктор?..
– Мне что… мне все равно – я так и передам, – бормотал доктор, смущенный заключительною фразою, он невольно поддался заговорившему в нем чувству справедливости.
– Итак, покойной ночи. Юсуп! Лошадь господину! Прощайте.
Темный четырехугольник растворенных настежь ворот осветился пожарным, красным светом; два всадника-туземца, пригнувшись к шеям лошадей, проскочили во двор со смоляными факелами в руках. Длинные палки, обмотанные тряпками, пропитанными смолою и кунжутным маслом3, трещали, страшно чадили и разбрасывали вокруг себя яркий, мигающий свет.
Вслед за факельщиками въехал сам сановитый хозяин в необъятной кашемировой чалме, в опушенном соболем халате и зеленых ичегах (род обуви) с длинными, совершенно остроконечными каблуками. Аргамак его был покрыт роскошною бархатною попоною, вышитою золотом и бахромою.
Несколько пеших джигитов поспешно бросились к Саид-Азиму, чтобы помочь ему сойти с лошади.
Батогов пошел навстречу своему приятелю, а доктор прошмыгнул за спиною прибывшего и поехал рысцою по узкой улице туземного города, осторожно пробираясь чрез никогда не просыхающие лужи с густою, вонючею грязью.
– Прав Батогов, прав, с которой стороны ни заходи, прав, – бормотал доктор, рассуждая сам с собою. – Только опять тоже, если войти в положение Брилло, так сказать, подыскать ему какой-либо исход… да, трудновато… То есть оно, собственно, не трудно бы: там выпил, здесь закусил, раз-два, долго ли помириться, только горячка эта подлейшая, пойди вот, уломай… Да, что ни говори, а без скандала, и даже очень немаловажного скандала, не обойдется.
Несколько разношерстных собак, прыгая по плоским крышам сакель, с лаем и визгом провожали русского всадника, голова которого приходилась на одном уровне с их мордами.
– Ишь! пристали, проклятые… – крикнул доктор, махнув нагайкою, и погнал свою лошадь.
Проезжая мимо так называемых Кокандских ворот, где несколько линейных солдат в белых рубахах прямо руками, по местному обычаю, обрабатывали большую деревянную чашку с каким-то мясным варевом, доктор еще раз задумчиво произнес: «Да, без скандала не обойдется…» и даже почесал у себя за ухом.
IX. Что видел таджик Уллу-гай на рассвете, когда отыскивал свою серую ослицу
Утренняя заря едва занималась, и густой туман покрывал окрестности. Светлым серпом стояла высоко на ней последняя четверть луны, и ее слабый свет боролся еще с наступающим утром.
На низовьях было прохладно, и сквозь камыш тянул сырой, пронизывающий ветер.
У таджика Уллу-гая еще вчера вечером пропала его серая ослица, а ему непременно надо было сегодня утром везти на русский базар дыни со своей бакши1. Никак не мог сообразить бедный Уллу-гай: куда это могла деваться его серая ослица? Еще после обеда возил он на ней ячмень в Ногай-курган на мельницу, потом домой приехал, по дороге еще аркан новый купил у Бабая в лавке, выпустил на траву и даже ноги спутал, чего прежде никогда не делал. Вечером хватился – нет. Искал, искал, верст двадцать, может быть, обегал, нет. Спрашивал у всех, кого только ни встречал: не видал ли кто его ослицы? – серая такая, толстая, одно ухо до половины отрезано… Много серых ослов видели, говорят, – может, который из них и твой. Просто беда, да и только!
Сегодня опять пошел искать, еще задолго до света выполз из своей землянки, что на самом краю бакши, около чиназской дороги, и побрел. Бродил, бродил и все ворчал про себя: «Экая досада, что забыл звонок подвязать, все, может, услышал бы, а то ты вот тут идешь, а она вон там в канаве бурьян гложет, а тебе и не видно, и не слышно».
Осторожно раздвигая камыши, выбрался он на берег небольшого ручья, когда-то бывшего арыка, но временем размывшего себе более просторное, привольное русло и приобретшего вид природного ручья, густо заросшего камышом и осокою.
Утиный выводок с шумом ринулся с берега в воду и поплыл в надводную чащу, оставляя за собою мелкие, серебристые струйки. Лупоглазые лягушки, тяжело шлепая пузом, попрыгали прочь с тропинки; кольчатая, сероватая змейка с оранжевым брюшком, тоже шипя, выпрямилась и поползла под мокрые корни красной кустарной ивы. Все это испугалось приближения таджика Уллу-гая, который, пристально осматриваясь по сторонам, крадучись, словно кошка, чуть слышно ступал своими босыми ногами.
Выбрался таджик на берег и присел на корточки. «Дай, – думает, – отдохну здесь немного». Достал он из-за пазухи маленькую тыкву-горлянку, ототкнул пробочку, насыпал себе на ладонь изрядную горстку темно-зеленого тертого табаку2, понюхал, потом все в рот высыпал, поправил языком и задумался.
Так просидел он с полчаса времени, и вдруг ему показалось, что вправо словно кто-то верхом едет, да и не один, будто бы их много. Открыл глаза испуганный Уллу-гай – ничего, прислушался – ничего не слышно…
«Однако нечего сидеть, – думает, – пора и в дорогу». Засучил он свои холщовые шаровары выше колен и полез в воду. «Ух! Какая холодная вода под утро бывает: словно ножом резанула…» Две большие рыбы плеснули около самого Уллу-гая, и по воде пошли в разные стороны широкие круги. «Да и много же рыбы водится в этом ручье, – подумал Уллу-гай, – то есть, если целый год сидеть на берегу, не сходя с места, и все ловить ее сеткою с крючьями, так, я думаю, и половины не выловишь. Да здесь что! Здесь еще малая вода, а вот в большой Дарье сколько ее…»
И вспомнил Уллу-гай, как ему рассказывали на днях в Дзингатах приезжие киргизы-курама3, что у них в Дарье большая рыба утащила барана и девочку. Девочка-то еще ничего: такая дрянненькая была, вся в лишаях, а баран был отличный: одного сала пуда два с половиною было… Вспомнил все это Уллу-гай и взглянул в ту сторону, где далеко, верст за сорок, протекает большая Дарья…
Не побоялся Уллу-гай, что вода холодна под утро бывает, присел по самое горло и смотрит сквозь частые, камышовые стебли испуганными глазами, что за люди такие едут почти что по самому берегу и, того и гляди, что заметят над водою Уллу-гаеву красную тюбетейку.
Гуськом друг за другом, тихонько, с оглядкою, словно не за хорошим делом, едут все чужие, незнакомые всадники. За остролукими, тюркменскими седлами переметные сумки привязаны (видно издалека), за плечами ружья с раструбами; заря искрится на мелких кольчугах, и сверкают круглые бляхи на поясах и кожаных щитах всадников. Халаты все старые, порванные и в широкие кожаные чамбары4 засучены. А сколько их! Аллах, Аллах!.. Бедному Уллу-гаю казалось, что и конца не будет этому страшному шествию.
Вот, наконец, едет и последний джигит. Он поотстал немного от своих товарищей: лошадь у него сильно припадает на заднюю ногу, накололась, должно быть, в камышах.
Слез он с коня, поправил седло, штаны себе подтянул покрепче и пристально посмотрел прямо в глаза Уллу-гаю, так, по крайней мере, ему показалось. «Ну, – думает таджик, – пропал теперь совсем». Однако Аллах не без милости: всадник опять сел на свою хромую лошадь и поковылял дальше.
Долго сидел еще в воде Уллу-гай, все ждал: не поедут ли еще?.. Просто уже и терпеть стало не под силу, хоть умирай. Зубы так колотятся друг о друга, что, должно быть, шагов за десять слышно… Ну, думает, теперь можно.
Осторожно выполз Уллу-гай из воды и бегом пустился напрямик, не разбирая дороги, в ту сторону, где еле виднелись сквозь дымку утреннего тумана высокие тополи, что растут на выезде из Дзингаты. Бежит таджик и думает дорогою: как это он будет рассказывать тамошним аксакалам, что каракчи[7] из-за Дарьи перебрались. Пожалуй, не поверят еще да вздуют нагайками. – Не ври, мол, вздору, не мути народ. Это прежде бывало.