Николай Иванов – Восхождение: Проза (страница 2)
— Кого убили?! Где?! — заволновались кругом, обступая подскочивших запыхавшихся мальцов.
— А там, на Чупаховке! — тыкал тонким дрожащим пальцем сопливый, в съезжающем на ухо малахае мальчонка лет десяти. — Дядько Пронька да дядько Никита вилами и топорами красноармейцев побили.
— Кунаховы, что ли?
— Ага, они!
— Сначала двоих, а там, за огородом, еще одного! — захлебываясь словами, докладывал окружившим его слобожанам другой малец, в больших, не по росту, валенках и драной душегрейке.
— Они все подряд забирали у Кунаховых — и зерно, и корову взналыгали… — говорил и третий.
— А-а, подыхай, значит, крестьянин, да?!
Толпа, медленно свирепея, повернулась к красноармейцам.
— Не сметь! — закричал Михаил Назаров, инстинктивно пятясь в бричке, паля в воздух из нагана. Толпа молча наступала на сбившийся в кучу отряд. — Будете отвечать перед Советской властью!.. Назад! Кому говорю?!
Продотрядовцы клацали затворами винтовок.
— Не стрелять! — крикнул Михаил. — Это провокация, это…
Кончить он не успел: Марко́ Гончаров, стоявший у Михаила за спиной, навскидку, не целясь, выстрелил. И тотчас забили вразнобой, заколотили со всех сторон отрывистые резкие выстрелы.
Михаил, с окровавленным, перекосившимся в смертной боли лицом, выронил наган, оседал в бричке на подогнувшихся, не слушающихся уже ногах. «Всякую сволочь… дезертиров…» — были последние его слова.
А на площади у церкви творилось жуткое. Ржали и кидались в стороны напуганные лошади; они понесли было бричку с телом Михаила Назарова прямо на людей, но на уздечке одной из них повис рыжебородый детина, хлопал лошадей по шеям, уговаривал: «Тиха… Тиха…»; визжа до одури, улепетывали с площади две разодетые молодайки; палили из обрезов и появившихся откуда-то винтовок десятка полтора молодых мужиков — падали под их огнем красноармейцы; разъяренная тетка Ефросинья, ближе всех стоявшая к рослому, со шрамом на лбу красноармейцу, кинулась на него, кошкой вцепилась ему в лицо… А кругом махали топорами, вилами, кольями… Радостно, подзуживающе гудел над площадью, над кровавой этой вакханалией церковный колокол, тяжко сотрясая грешную землю, взвинчивая и без того обезумевших от крови и злобы людей. На церковной верхотуре, в проеме звонницы, плясал дикий танец и строил рожи слобожанский дурачок Ивашка, а с разверзшегося, треснувшего где-то неба валил хлопьями липкий ноябрьский снег, торопливо кутая рваными лоскутами дерущихся, падающих в смертном стоне людей, чьи-то согнутые спины, вздымающиеся плечи, упавшую и бьющую ногами лошадь, расползающуюся под нею кровавую лужу…
Красноармейцы, застигнутые врасплох, не успели оказать нужного сопротивления. Четырнадцать из них уже неподвижно лежали на земле, остальные, большей частью разоруженные, раненые, в беспорядке отступали, но их настигали, били, срывали одежду…
— Миша-а!.. Сыно-о-ок! — раздался над площадью душераздирающий женский вопль, и к бричке с телом Михаила Назарова бросилась прибежавшая только сейчас простоволосая женщина с белым страшным лицом, упала на нее, забилась в истеричном плаче.
Этот крик как-то парализовал всех: стихли выстрелы, умолкла ругань, и только Григорий Назаров все еще ярился над кем-то лежащим, бил его култышкой обреза по окровавленной голове.
— Гришка! — заорал кто-то из толпы. — Оставь живого. Ему теперь наш хлебушко долго отрыгиваться будет.
Красноармейцев согнали в кучу, велели раздеваться до белья. Слободские девки хихикали над белыми, дрожащими от холода фигурами, отворачивались.
— А теперя — паняйте! — Григорий грозно сдвинул жидкие белесые брови. — И всем своим продотрядовцам накажите, чтоб Старую Калитву за сто верст обходили. Ясно? Восстания у нас. Есть желающие примкнуть?.. Нема? Ну, глядите. Когда наша власть везде будет, сами запроситесь, а мы — помозгуем. А сейчас — вон отсюда! Ну!.. Бегом! Кому говорю?!
Босые, раздетые красноармейцы, под свист и улюлюканье толпы подались с площадного бугра — кто к Дону, уже схватившемуся тонким льдом, кто в сторону Новой Калитвы — оттуда ближе к Гороховке, к людям…
— Дай вон того, длинного, порешу! — сунулся было вслед за красноармейцами Марко́ Гончаров. — Он мне всю морду, подлюка, изодрав!
Но Григорий строго цыкнул на него, и Марко́ с сожалением пихнул за пояс обрез.
Слобожанская знать — Трофим Назаров, лавочник, суетящийся тут же, до смерти перепуганный поп — подошли к бричке, поснимали шапки и папахи, слушали причитаний матери Михаила.
— Не вой, — строго приказал Назаров-старший. — Ро́дный сынок тебя голодом хотел сморить, а ты сопли распустила. Цыц! Кому сказал?!
Старокалитвяне прежним тесным кольцом обступили бричку, лежащие вповалку трупы красноармейцев, трупу снятого с них обмундирования — сапог, буденовок, шинелей.
Было жутко, тихо. Мать Михаила послушно умолкла, глухо давилась внутренним, отчаянным плачем.
— Шо ж вы наделали, мужики? — всхлипнула в ужасе какая-то сердобольная, бедно одетая баба. — Людей побили…
— Не люди это, кровососы! — заорал на нее лавочник. — Последнее у народа гребли. Хотя у тебя, голодранки, и брать-то нечего… А туда же.
— Ну, чего стоите, халявы пораззявили? — начальственно прикрикнул на слобожан Григорий Назаров. — Винтовки, вон, разбирайте, патроны… Теперь штоб в каждой хате оружия была, свою власть устанавливать будем… Чего крутишься, Демьян? Винтовку, говорю, бери. Да тяни, тяни. Мертвый он, не кусается.
Демьян Маншин — худой высокий слобожанин, одетый, как и многие, в рваньё, — робко тянул из рук мертвого красноармейца винтовку, дрожащими пальцами отстегивал подсумки. Не сразу насмелились сделать это и другие. Григорий подгонял их матом и угрозами.
— Михаила дозволь по-людски схоронить, Трофим Кузьмич! — упала мужу в ноги Назарова, ползала с плачем у тяжелых его, смазанных вонючим дегтем сапог. — Сынок он наш, на свет его пустили-и…
— Пустили, — буркнул Трофим Назаров. — То-то и оно, что пустили… Ладно, хорони.
Повернулся к Григорию:
— Волость надо захватить, не то Сакардин с Жимайловым в уезд или в саму губернию сообчат. Не ко времени это.
Григорий ухмыльнулся.
— Да там тихо давно. Марко́ вон, Гончаров, бегал с хлопцами, говорит, что Советская власть в нашей Калитве приказала долго жить.
— Ну-ну, — одобрительно кивнул Назаров.
Награбленную одежду сносили в опустевшее приземистое здание волостного Совета; повстанческий отряд решили одевать в красноармейское, для маскировки. Тут же, в настывших комнатах, провели заседание штаба. Постановили, что командовать отрядом будет пока Григорий Назаров, а заместителем у него — Марко́ Гончаров. Зажиточные слобожане также вошли в штаб, им вменялось бесперебойно снабжать повстанцев продуктами. Членами штаба стали Трофим Назаров, лавочник, Куприянов, и еще два старокалитвянских кулака — Прохоренко и Кунахов.
Народ с площади долго не расходился. Свезли в дальнюю балку трупы красноармейцев, присыпали чем попало. Заглядывали в окна бывшего волостного Совета, стараясь услышать, о чем там говорится, на заседании штаба, но слушать не давали: Ванька Поскотин да Демьян Маншин, еще утром такие простые и доступные, гнали теперь всех от окон, скалили зубы: «Военная тайна». А наиболее настырных материли, толкали взашей. Дурачку Ивашке, тоже сунувшемуся в окно, Демьян разбил зубы; Ивашка тоненько, по-собачьи, скулил, сплевывал кровь. Его успокаивали старухи, качали осуждающе головами — божий ведь человек!
— Вот она, новая власть! — не выдержала одна из баб, но на нее зашикали, замахали руками: молчи, дура, убьют!
Толкался среди старух притихший дед Зуда, толковал сам с собой: «Энти хлеб выгребали, наши по зубам норовять… Кого слухать? До кого притулиться?..»
С площади старокалитвяне расходились подавленные, растерянные. Снег валил уже вовсю, слепил глаза, застил белый свет. Кое-где робко затлели в окнах огоньки, но многие ложились, не зажигая огня и не вечерявши, — не до еды было. Слобода притихла, затаилась в ночи. Лишь Гришка Назаров с дружками-дезертирами пьяно горланили на улице; кто-то из них раза два пальнул для острастки из красноармейской винтовки — не терпелось, видно, опробовать. Завизжала собака, грянул еще один выстрел, и все стихло. Легла на Старую Калитву длинная холодная ночь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Несколько дней спустя, черным слякотным вечером, въехал в Старую Калитву одинокий промокший всадник. И сам он — в набрякшей шинели, с винтовкой за плечами, с белыми ножнами шашки на боку, с притороченным к седлу мешком, — и статный горячий конь, настороженно косящий глазом на слободских, кидающихся под ноги собак, были забрызганы густой дорожной грязью; конь устало пофыркивал, ловил широкими, в пене, ноздрями незнакомые запахи, а всадник прямил согнутую многими часами пути спину, нетерпеливо поглядывал вперед, на близкие контуры родного подворья.
У дома Сергея Никаноровича Колесникова всадник спешился; стоял, поглаживая влажную шею коня, разминая затекшие ноги. Чавкала под сапогами грязь.
Раздались поблизости голоса, кто-то шел по переулку, матерился, осклизаясь.
Фигуры — их было трое — приблизились; всадник хорошо теперь различал и голоса, и самих людей. Это были односельчане, Григорий Назаров, Марко́ Гончаров и Сашка Конотопцев. Он подивился, что они дома, не на службе, а потом хмыкнул — а сам-то? Через минуту все трое были возле него, загомонили, радуясь отчего-то встрече, хлопали его по плечам.