Николай Голобоков – Сказания о недосказанном. Том I (страница 8)
Дед сидел. Он прокручивал этот прошедший концерт, тем более, что и ему сейчас, играть этой публике, которая поднималась в этот зал по ступенькам крутым, поддерживая друг друга, и, почти шли, топали, иноходью размахивая руками в обе стороны.
А теперь они сидели за накрытыми столами, косо поглядывали на запечатанные бутылки вина и, теперь уже немногие, вспоминали фронтовые сто граммов.
Дед будто проснулся. Его драгоценная половина – почти два, его боевого веса, классического борца, за свободу мыслить, и воплощать свои мысли в дело, и зная её чуткое внимание, за его поведением – посмотрела, и приготовилась к тосту. Прозвучало приветственное слово…
–Ты, это, смотри. Видишь сколько народа.
Это означало, строгое табу. Не пить и, даже не нюхать. Хотя дед этим и не страдал. Перебора у него никогда не случалось.
Тех, кто не мог ходить от Д. К. до стадиона, к залу с накрытыми столами, привезли, на иномарках и автобусах. Её, деда гармошку и аккордеон, тоже привезли. А, они пешочком, своим ходом притопали с женой, пришли сами.
Руководитель общества молодёжи, пятидесятых годов, просили деда поиграть бабушкам, дедушкам и попеть с ними песенки, которые они вместе пели по большим праздникам, там, в своём клубе старичков. А ведь играл дед, и все говорили лучше, чем те, которые играли всегда до него, но ушли, ушли теперь уже далеко, далеко, где не кочуют туманы и не колышется рожь…
Но это там, в своём клубе, среди своих, каких – нибудь тридцать человек, а тут сотня и больше. Да ещё и новый голова, и всякое видимое и невидимое никогда, и, никем начальство.
Уже первые стопки были в ходу. Уже громче слышались голоса.
А дед снова слушал и, не слышал, музыкальное вступление – речитативы своей драгоценной бабули…
– Ты, это, смотри, видишь, приползли, прискакали сколько! Вон и голова новый, уже сидит. У них там коньячёк, а тут смотри, пузыри пластмассовые уже многие, открытые, а чаво там?
– Тебе играть сегодня. Я смотрела, и Володьки, баяниста питерского нет, нет, и другого не вижу, с аккордеоном. Тебе отдуваться сегодня. Смотри мне…
И, дед смотрел. Он уже успел пропустить в свою душу, сугрев, для настрою, и сидел без всякого напряжения, слегка расслабившись. Ему можно было уже и значёк, воодружить на грудь – Г.Т.О. Почти медаль тех времён – Готов к труду и обороне, родной Страны.
А публика, уже оживала и слегка шумела, когда к их столу подошли двое.
Один стул, место за нашим столом, был свободен, туда пытались усадить ещё одну, ну, совсем, совсем ещё шуструю.
– Садись, ну, садись сюда, глянь какие красавцы сидят и парень, смотри, такой же юный, как и ты! Я его знаю. Ему всего 81 годик и семь месяцев. Он ещё многое может. Смотри и на тебя вылупился. Понравилась. По сердцу ты ему пришлась.
– Ты, это, не соблазняй, жена у него, моложавая, и губки накрасила бантиком, симпатяга, ревнивая. Он играет на гармошке. Класс. Кнопочки. Видишь и гармонь, вот она. Честь какая тебе посидеть рядом с таким.
– Опять тебе не так. Не то. Кого же тебе?
– Девица красная – семьдесят годков уже позади, а ты,– я, девица, я, я!
– Садись, девица – девственница заскорузлая…
Сидели, закусывали, дед взял гармошку, и, и пошлоо!
Играл, как всегда, в молодости бывало, на новосельях, свадьбах, и, просто на праздниках. Но те слова, девица – девственница, рубанули по сердечку – серпом железным и ржавым.
История очень грустная… скорее исповедь.
*
… Девственницу, которую расстреляли, засыпали землёй – матушкой, как целительным, священным одеялом. А она…
Она – Земля, оказалась живительной, как водица из святого источника.
Беженцы
… Всё началось с того, что дед прочёл объявление, благодарность, за помощь жителей посёлка беженцам, которые разместились в свободных комнатах – палатах их больницы.
Посидел. Подумал. Собрал свою гуманитарную помощь, и, пошёл туда, к беженцам, со своими подарками.
Всю свою жизнь периодически, конечно, преподавал в художественных школах и вообще – художник.
Пять международных выставок уже пережил, работал и в Финляндии. Приглашали в Америку. Нет. Дома лучше. Да и родился и жили до войны здесь, в Крыму…
Были у него в запасе и краски – акварель, и пачки альбомной белой ватманской бумаги, кисточки, карандаши, всё это, нёс и, думал, как малыши, цветом, и картинками своими, обрадуют и себя и своих воспитателей, новых мам – волонтёров.
Пришёл.
… Показали ему дверь, где разместились дети.
Но, с каким – то странным волнением – открыл её.
… Тапочки, ботиночки, комнатные, большие, маленькие, и, совсем маленькие, рядочками, стояли у вешалки.
И тишина.
Утро. Они ещё спят. Он прижал свои коробочки с этим гуманитарным грузом, который ему, вдруг, оказался таким тяжёлым. Сердце, как – то заплясало, отстукивая ритм, с перекурами. Нет.
Э, дорогой. Это не для тебя.
… Эдак, от твоих древних, покрытых десятилетиями, событий, воспоминаний, тем более не в мажоре, явится подруга с косой и пригласит, отдохнуть, рядышком с хорошими ребятами.
… Тутанхамон, его жёны и наложницы, встретят весело. Правда, амфоры с вином, – *изабеллы* у них нет, так что смотри…
Не разевай свою варежку.
Вспомнил он своё старое, пережитое, как и сам.
… Появилась картина, которую так и не написал. Хотел что – то такое, в духе художника Коржева, думающего, грозного и душевного.
А он дед хотел изобразить, написать, в своей картине – два мальчика, стоят и плачут, а на втором плане, – мать, уходящая. Подальше, тёмное здание и вывеска, Молочанский детский дом, а ещё дальше видны развалины дома, красного кирпича, чёрного от огня, дом разбитый, горевший, грозой прошедшей войны…
Так, тогда в сорок седьмом они очутились в детдоме. Ушла, а они стоят и, не знают, что им теперь делать? Мама ушла, рядом стоит воспитатель. Их уведут. Мамы теперь нет, отец погиб. А они с братом, здесь.
И, вспомнилось… Школу ещё не все ходили в этом доме. Но их, гоняли, на колхозные поля, на прополку свеклы сахарной. А осот молодой, но колючий. Прополка, голыми руками. Без перчаток. Рвали.
Но зато кормили три раза в день, и, даже доходягам, давали перед обедом, по ложке рыбьего жира, всем, а малышам по две ложки.
*
… Пошёл дед в сквер, где сидела на лавке женщина и маленькая девочка. Девочка, дошкольница, держала в кулачке конфетку, в золотой бумажке. А, видимо воспитатель, держала двумя ладонями, большую керамическую кружку. Дышала паром, горячего кофе.
Она посмотрела на деда. Потом на малышку. Глянула ещё раз на деда и его кулёчки, коробочки с акварельными красками.
… И, такая грусть, потаённая, спрятанная глубоко, в недрах души, была в её глазах.
… Посмотрела, и, казалось, нет, не казалось, он, дед, видел – гладила своим взглядом, эту светлую, с косичками, и завитушками, светлых волос, головку.
Дед положил весь свой, груз – кулёчки, коробочки, пачку – свёрток бумаги, положил на лавку между девочкой и её воспитательницей.
… Он уже не смог, ни говорить, ни объяснять ровным счётом ничего.
*
Было уже не раннее утро. Солнышко пригревало и сосны давали тот аромат, который слышно было, как дыхание морской волны, которые ощущались, слышны были, эти целительные запахи далеко – далеко, до самых, казалось, горных хребтов Крыма. До самой яйлы.
Она уже поняла. Дедуля что – то принёс, но дипломат из него не получается.
Посмотрела на сосны, вздохнула, глянула на лес вокруг больницы, где в одном правом крыле разместили беженцев Донбасса.
Девочка унесла коробочки и, наверное, досматривает свои сны. Но не те, которые виделись раньше, сквозь сон, голос мамы и счастливые сказки.
…Тишина длилась бесконечно. Никто не нарушал её воспоминания, которые никак не дают ей покоя. Свободу голове…
Думы.
Губы шептали слова песни… думы мои, думы мои…
Да, конечно, это Шевченко. И, дальше, трудно же мне с вами. Ох, и молчат они в душе. Ах, и гремят же они в сердце.
И, вот из кромешной тьмы – тишины, пошла речь, которую и речью нельзя было назвать.