18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Гнедич – Дон-Коррадо де Геррера (страница 22)

18

Все предстоящие отступили от ужасу. Олимпия и Инфант с благоговением подходят к нему; первая бросается пред ним на колени и с слезящими глазами целует руки его. Дон-Риберо подходит к Жуану, смотрит на него — и сердце его раздирается, сердце его обливается кровию.

— Посмотрите! — говорит он. — Вот несчастный Жуан, сделавшийся жертвою лютости Коррада. Посмотрите! Это отец, убитый сыном. Так, убитый! Видите ли? Едва-едва подымается грудь его, губы его дрожат, трепещут, из померкших глаз его катится слеза. Видите ли? И кто не отступит, кто не содрогнется, кто не осыплет проклятиями бесчеловечного сына?

— Проклятия, всякие проклятия да посыплются на главу его! — вскрикивает Риберо.

— Проклятия, ужасные проклятия да преследуют его до самого ада! — все предстоящие несколько раз повторяют.

— О, замолчите! — говорит Жуан. — О, до чего я дожил! — говорит он и вырывает последний клок седых волос своих. — Горе, горе мне! Горе отцу, слушающему, как клянут сына его! Еще, еще одна минута, еще одно слово — и чаша страданий моих полна. Если вы человеки... Риберо, Риберо! Что я сделал тебе? Люди, что я сделал вам? За что вы так жестоко, без пощады, без малейшей пощады терзаете родительское мое сердце? Замолчите! Дайте мне спокойно перевести дух.

Невинная в душе своей Олимпия, супруга сына моего, дочь моя. Подойди ко мне сюда, сюда! В первый раз вижу тебя — и в первый раз душа моя чувствует радость такую, какую почувствую на небесах. Обними меня, приложи свои губы к моим, чтобы я мог отраднее прочесть последнюю мою молитву.

— Отец небесный, помоги мне! — говорит Олимпия. — Я так истощилась, так ослабела, дай силу перенести это! — Она подходит к Жуану, с трепетом наклоняется к нему и целует его в губы. — Праведный старец, благослови меня рукою отца!

Олимпия получает благословение, еще раз целует его и отступает. Риберо падает на колени, целует Жуана и отступает.

— Теперь, — говорит Дон-Жуан, — теперь дайте мне собраться с силами, чтобы взглянуть на сына — и умереть!

— Вот он — вот смерть твоя! — говорит Дон-Коррадо и с странною радостию бросается к нему и с бешенством прижимает его к груди своей. Его отрывают, и Жуан падает мертв.

Все люди затрепетали, все люди, поднявши вверх руки, не могли произнести ни одного слова.

Дон-Коррадо бросается к Олимпии. Она отскакивает от него с ужасом и говорит:

— Прочь, прочь, крокодил! Беги, отцеубийца! Беги в ужасную пустыню, к диким зверям, прохлаждающим свои челюсти кровию человеческою! Беги сих мест! Сядь на развалинах — смотри на опустошение, на лиющуюся кровь, смотри на громады тел, смотри на дело рук своих, на дело, превосходящее дела духов злобных, отверженных неба! Так, твои дела предадутся в роды родов, и человечество будет трепетать от ужасу, будет клясть природу, произведшую такое чудовище. Беги отсюда, отцеубийца!

— Смерть! смерть мне! — кричит Коррадо. — Дьяволы! перехватите глотку, скорее, скорее! Я ваш! Вооз, перехвати мне глотку!

— Нет, — говорит Дон-Риберо, — нет, гнусный убийца! Смерть, смерть жестокая, смерть поносная[96] ожидает тебя — колесование!

Колесование, колесование? — закричал Коррадо. — Сатана, как же ты злобен, как хитр! Радуйся, радуйся! Я слышу призыв твой, слышу его, но радуюсь: ха-ха-ха! Не я один пойду к тебе, с тобою, мой душеприказчик! — сказал он с зверским видом, бросившись на Вооза. — Я повлеку тебя вместе с собою.

— И без тебя, и без тебя сыщу я дорогу! — сказал Вооз с злобною улыбкою.

Ступай, злодей! отдай отчет в страшных делах правосудному Богу.

Ступай, братоубийца!

Ступай, отцеубийца!

— Ступай, ступай! — закричали все.

— О! дайте мне нож, — закричал Дон-Коррадо, — люди, дайте! Или, кто пронзит меня насквозь, тому я откажу замок, имение, деньги, всё, всё. Дайте, дьяволы! — Его и Вооза связывают, кладут в повозку и увозят.

Неизобразимы мучения и ужасы, терзавшие пред смертию сердце Коррада. Души убитых пробудились и усугубляли его мучения. Не могши сносить оных, он собственными руками хотел удавить себя. С посиневшим лицом, с кровавыми глазами, с одеревеневшими около горла руками застали его — и успели возвратить ему жизнь. Дивитесь же, напротив, хладнокровию другого злодея — Вооза. Пред самою смертию, когда инквизитор увещевал его, он шутил и смеялся. В самую даже минуту, когда вели его на место казни, он шуточным образом прощался с народом. Но отвратим взор от болезненной картины колесования Коррада. Кому не известна страшная инквизиция! Скажем только, что земля наконец освободилась от чудовища с его наперсником.

Добрый Инфант не обманулся в сладкой своей надежде. Добрый Инфант не напрасно сберегал деньги, данные ему Дон-Жуаном, — он отдал их Дон-Риберу, своему сыну. Как билось отцовское его сердце, когда он узнал, что благородный Риберо сын его.

Дон-Риберо, подобно несчастному, носимому долгое время по влажной стихии и объемлющему наконец берег, куда выбросила его спасительная волна, подобно ему, Дон-Риберо повергся в объятия Инфанта, сын повергся в объятия отца.

Правительство, узнавшее важные услуги Дон-Рибера и умеющее ценить их, наградило его достойным образом. Правительство также уважило несчастия, претерпенные Олимпиею.

Наконец Дон-Риберо положил оружие к ногам Олимпии. Любовь обезоружила его. Олимпия отдала ему свою руку свою и все свои несчастия забыла в объятиях своего избавителя — в объятиях чувствительного Рибера. Олимпия, Риберо и Инфант живейшим образом ощутили силу беспрестанно пекущегося о нас Промысла. Они жили все вместе, и жизнь их была подобна тихому маю, помрачаемому иногда легкими облаками; жизнь их текла как чистый ручей, мутящийся иногда от дождевых капель.

ДОПОЛНЕНИЯ

Н. И. Гнедич

МОРИЦ,

или

ЖЕРТВА МЩЕНИЯ

Мы живем в печальном мире, где часто страждет невинность.

Богемский граф Моргон воспитал девицу Сигизбету как свою дочь — девицу низкого состояния, но благородной души; он имел также залог супружеской нежности, который ему оставила верная Каролина, он имел двух сыновей — Густава и Морица. На одном месте растет роза и крапива, на одном дереве родятся горькие и сладкие плоды[99]. Густав и Мориц были дети одного отца и одной матери, и дети, друг с другом несходные. Мориц был добр и откровенен; Густав был скрытен и коварен; на Морицевом лице изображалась доброта души его, его сердце, чувствительное к гласу несчастных, чувствительное к любви; душа Густава была мрачна, его сердце не чувствовало ни гласа несчастных, ни гласа дружбы, он был горд и презирал всех; Мориц любил всех, и всеми был любим. Но один отец предпочитал ему Густава, один Моргон говорил, что голова Морица вскружена романическими вздорами, что сердце его очень, очень чувствительно; одним словом, Моргон более любил хитрого Густава, нежели доброго, откровенного Морица. Га! он не знал, что при смерти прострет хладные руки к Густаву и обнимет одну только тень[100].

От природы Мориц получил дух, ищущий славы; с малых лет любил он воинское оружие; с малых лет привык он управлять пышущим конем и в густых богемских лесах, на крутых горах поражать диких зверей; с малых лет он рос и воспитывался вместе с Сигизбетою. Часто, сидя у ручья, проводили они время в невинных играх; Мориц, убив или поймав птицу, подносил Сигизбете, и она накладывала на него венок, сплетенный ею из цветов; Мориц стрелял иногда из пистолета, говоря: «За здоровье Сигизбеты!», и красавица благодарила его поцелуем. Они без всякого принуждения изливали свои чувства, которые им казались чувствами братской нежности. Мориц с малых лет любил ее как сестру, и Сигизбета любила Морица как брата. Граф Моргон воспитал их в сей сладкой мечте. Густав же с наморщенным лбом, с глазами, наполненными яростного огня, Густав, ищущий всегда уединения, мало занимал Сигизбету, она только его почитала как сына своего благодетеля, своего отца; но сердца Морица и Сигизбеты с малых лет были связаны. Мориц в отсутствие Сигизбеты был задумчив и невесел, его любимая шпага валялась в пыли, его пистолеты покрывались ржавчиною. Сигизбета, когда Мориц ездил на охоту, часто вздыхала, боялась, сама не зная чего, боялась, чтобы он не ушибся или чтобы не случилось с ним чего неприятного; почасту стояла она у окна и с нетерпением ожидала Морица. Когда он возвращался с охоты, Сигизбета прыгала, обнимала его, отирала с его лица пот, брала его меч и смывала запекшуюся на нем кровь убитых Морицем зверей. Так проходило время их молодости.

Наступила весна Сигизбеты, и грудь ее начала подыматься выше, очи ее начали покрываться румянцем;[101] она была жива, проста, как невинность, и ласками, приличными девице, возжигала искру, находящуюся в груди Морица; наконец воспламенила сильный огонь страсти, которая должна была решить судьбу его жизни; братская его нежность и дружба превратилась в пламенную любовь, но любовь священную, основанную на правилах добродетели.

Морицу было уже осьмнадцать лет, и его важное лицо, густые брови, черные поражающие глаза показывали что-то величественное. Moрицу наступило уже то время, началась та эпоха жизни, в которую он должен был платить благодарностию отечеству за его попечения, платить как общей матери, пекущейся о своих детях; ему должно было оставить отца, родных, друзей и — оставить Сигизбету, оставить, чтобы после увидеть ее в объятиях другого. Га! это одно мучило Морица, это одно только его удерживало; он несколько раз хотел открыться отцу в своей страсти, хотел броситься к ногам его и просить, чтобы позволено ему было так, как Густаву, остаться дома. Но голос благородного рвения, зовущий его на поле славы, от этого его удерживал; он решился ехать, и опять слово «любовь» трепетало на дрожащих губах его; он опять предавался сладостному заблуждению; он искал случая, чтобы выплакать у отца позволение остаться при нем или, если это невозможно, чтобы Сигизбета была невестою до его возвращения. На последней мысли он остановился, но случай не позволил ему говорить с отцом, и он, обвиняя судьбу, обвиняя любовь, которую он уже не в силах был преодолеть, на другой день непременно решился отправиться для определения в гусарский полк. Но как сильна его любовь! Он хочет поговорить с Сигизбетою, хочет ей открыться в пламенной любви своей, хочет потребовать от нее клятвы в вечной к нему любви и даже хочет просить ее, чтобы она с ним убежала, но добродетельное его сердце покоряет это неблагоразумие законам рассудка, правилам тонкого чувства; его сердце не способно нарушить священного сыновнего долга, не способно нарушить спокойствия престарелого отца, которого он любил, несмотря на то, что он предпочитал ему Густава.