Николай Гнедич – Дон-Коррадо де Геррера (страница 14)
Страшное молчание последовало за этими словами. Олимпия трепетала; члены неизвестного дрожали, лицо его помертвело; он вдруг ослабевает и упадает без чувств; крупные потовые капли покатились по лицу его; он пришел в себя, но был так слаб, что не мог подняться на ноги; его положили в постель; слабость и изнеможение скоро его оставляют; томные глаза его делаются пламенными и кровавыми, лицо его пылает; сильная горячка овладела им. Чувствительная Олимпия не отступает от его постели. Неизвестный в бреду часто произносит имя
Теперь оставим на время неизвестного и обратимся к Дон-Жуану.
Недалеко от башни, в которой был заперт Дон-Жуан, находилось старинное кладбище, где также погребали умерших из близлежащего селения. В одну месячную ночь Инфант, гробокопатель деревни[68], рыл могилу: это был его промысл, которым доставлял он себе хлеб. Окончивши свою работу, он хотел идти, как вдруг слышит глухой голос, как будто выходящий из какой-нибудь могилы. Он оробел, хотел бежать, но слышит уже некоторые невнятные слова, прислушивается, наклоняется и прикладывает к земле ухо: голос, казалось, выходил из стены, окружающей замок. Он подходит ближе и видит в стене маленькое окно с железною решеткою; смотрит в него, но ничего не видит, ничего не слышит; наконец тяжелые вздохи достигают до его слуха; он прикладывает к окну ухо и слышит мужескую походку.
— Сын бесчеловечный! — Слова поражают слух его. — Сын! неужели ты хочешь уморить меня голодом? Как горит моя внутренность! Какая жажда! Ах! если б мои слезы превратились в воду, если б моя кровь могла питать!
— Боже мой, Господи мой! Что это такое? — говорит ужаснувшийся Инфант. — Верно, какой-нибудь страдалец. Он голоден; у меня, кажется, есть хлеб. — Он шарит в карманах и находит корку хлеба. — Эй! эй! — говорит он в окно.
— Что такое? — отвечает Дон-Жуан.
Тише говори, чтобы нас не услышали. Ты хочешь есть? Где ты? Куда тебе подать хлеба?
Хлеба! Кто это говорит? Человек ли ты? Нет, ты, верно, ангел света.
Бога ради, тише! Да скажи, куда тебе бросить хлеба?
Бросай сюда, в окно.
Инфант бросает хлеб. Жуан с жадностию подхватывает его.
— Если ты человек, то за этот кусок отпускаются все грехи твои, — говорит Жуан, — но брызни, брызни еще каплю воды на засохший язык мой, и ты будешь в Царствии Небесном!
Как пущенная стрела, летит Инфант к реке; берет воды в шляпу; приносит и льет ее в окно, которое было проведено трубою; вода бежит, и Дон-Жуан с алчностию утоляет жажду свою, с горячностию падает на колени и благодарит Бога, что Он послал врана, который утолил его голод и жажду.
— Горе мне, — наконец восклицает он, — что я не вижу руки, утушившей огонь, пожиравший мою внутренность! Может ли быть что-нибудь тягостнее, как не то, когда не в состоянии принесть благодарности — такой, какую заслуживает оказанное благодеяние? Избавитель мой, коего я не вижу, но почитаю уже в тебе нечто превышающее человека, выслушай благодарение уст моих, но — горе мне! — тысяча чувств, а ни одного слова, чтобы пролепетать благодарность хотя по-младенчески. Так, добрый человек, я не имею слов, не имею чувств, кроме сердца, пораженного твоим благодеянием!
Ах! старик, за такую малость ты уж, в самом деле, разлепетался, как ребенок. Я совсем не заслужил этого, что дал тебе кусок хлеба; это обыкновенный долг человека; я сам скорее соглашусь потерпеть, нежели буду видеть человека, умирающего от голоду!
О! для чего же не все люди знают этот долг? Нет, они знают его! Глас природы, глас совести напоминает им его ежеминутно, но они затыкают уши, они не слушают этого гласа. Для чего я обвиняю всех людей: сын, даже сын... А! что это? Я слышу стук. Незнакомец, беги отсюда!
Инфант через секунду очутился в могиле, им вырытой. Стук в башне умножается, свет поражает взор Дон-Жуана; это Вооз, который с потаенным фонарем и с кинжалом в руках спускается по маленькой лестнице. Он подходит к Дон-Жуану.
— Здорово, старик! каково живешь, каково гуляешь? — говорит ему.
Дон-Жуан молчит, осматривает его с ног до головы, видит кинжал и говорит:
— Орудие смерти! Этот подарок, верно, прислан мне Коррадом?[69]
Отгадал! Нет, старик, это мое орудие.
Ты принес его вместо пищи?
Нет! совсем нет! Пища тебе есть. Вот она!
Так думает всякий мошенник — убийца!
Убийца? Воля твоя — называй ты меня как хочешь, а я, право, люблю тебя! Видишь ли ты эту бутылку? В ней славное вино; а вот другая, здесь есть и вода; а вот еще мягкий хлеб с маслом; возьми его и называй меня убийцею, злодеем, мошенником, как хочешь, а я, право, о тебе жалею!
Жалеешь? Искажающийся злодей! благоговей пред этим седым черепом. Жалеешь? Так, порок никогда не кажется в своем виде: он всегда принимает вид сирены или крокодила. О! все звери убежат, если он покажется в своем виде. И ты, злодей! хочешь сокрыть свою гнусность под видом сожаления. Нет, этот вид не пристал к тебе! Сделайся лучше сиреною. Смейся, смейся же, говорю тебе!
Ешь, когда не естся, пей, когда не пьется. Ха, ха, ха!
Так, смейся над этим черепом и знай, что не силою рук ваших, не случаем каким-нибудь я нахожусь в башне; нет, есть происшествия, от которых ни разум, ни проницательность не могли бы предохранить нас; эти происшествия, злодей, есть очистительные наказания Неба; я терплю — я терплю справедливо.
Меня заставляешь смеяться, а сам плачешь.
Так — я плачу, и эти слезы, может быть, осушатся рукою чуждого.
Вооз, вздохнув и тронувшись, подходит к нему и в молчании подает ему кинжал. Дон-Жуан, взяв кинжал, смотрит на него с горестною улыбкою и с презрением бросает его на землю. Вооз подымает его и переламывает на колено.
Чрез это хочешь ты сказать, что и без кинжала можешь совладать со мною, можешь удушить меня. Берегись! Первый камень будет моим мщением.
Слушай, седина! ей-богу, я люблю тебя; если б не моя клятва, если б грешная душа моя не была под закладом у сатаны, ей-богу, я освободил бы тебя! Прощай, старик, не думай обо мне худо!
Вооз, оставя Жуану хлеб, вино и воду, вышел; опущенная им железная дверь произвела стук, который с повторенными эхами раздался в пещере.
— Как, — говорит Дон-Жуан после долгой, глубокой задумчивости, — этот душеприказчик Коррадов, этот злодей имеет сожаление ко мне? И в нем не подавлено еще семя чувствительности? И он еще чувствует вопиющую природу, имеет еще искру сожаления? А сын! Или, заблуждаясь, произвела природа такого изверга? А кто породил его? Жуан. Кто воспитал его? Кто его сделал диким зверем, пожирающим человечество? Так, терпи, терпи, старец! или поди, прохлади горячую его внутренность; вложи в сердце его страх Божий — доброе чувство, и соразмерность наказания твоего будет уменьшена. Но поздно, поздно уже тушить искру, произведшую пожирающий пламень! Поздно уже, несчастный!
— Старик, — сказал в окно Инфант, — кто у тебя был?
Душеприказчик.
Чей?
Моего сына.
Добрый Инфант оцепенел от страшного предчувствия:
— Как сына?
Да! Моего сына — Коррада.
Господи Боже! И это... и это сын!
— Сын посадил сюда отца, — прервал Дон-Жуан.
Инфант обомлел от ужаса; мороз подрал его по коже.
— Сын?.. сын?.. Боже мой! И у меня есть, и у меня есть сын![71] — сказал он и залился слезами. — Ах! если этот сын имеет такого же душеприказчика, если этот сын такой же злодей? Семнадцать лет, как я не видел уже его; но если он недобр, если такой же, как твой, то пусть очи мои его не увидят; пусть смертный мрак покроет глаза мои, чтоб мне не видеть его! С тех пор как море окружает землю нашу, еще не слыхано такого злодейства.
— Замолчи! — вскричал Дон-Жуан. — Перестань мучить меня, и я имею сердце; я произвел на свет такое чудовище, я его таким сделал! Было время, когда я радовался, видя его растущим! Помню даже, когда я пришел к колыбели; он с детскою улыбкою протянул ко мне руки. «Так, милый младенец, — думал я, — этими самыми руками закроешь ты мне глаза!» Адскому злому духу, веселящемуся мучением человека, надобно было вселить во мне алчность к богатству, и она-то, она-то причиною тому, что одно напоминание о сыне раздирает мое сердце и морозит кровь мою.
Тяжко, тяжко это родительскому сердцу!
Предвидел ли первый, вынувший из земли этот металл, золото, предвидел ли он, как корыстолюбие, подобно змею, вкравшись в души человеков, воспалит между ними пламя адской ненависти; как они, вооружась друг против друга, уподобятся лютым тиграм и станут терзать друг друга; что города, целые государства, целые страны света сделаются его жертвою; что люди подобных себе людей станут менять на этот металл; что разбойники, убийцы, святотатцы...[72] Так — я разбойник, и сребролюбие этому причиною! Сын — разбойник, убийца! И отец этому причиною, я, я, несчастный, этому причиною! О! проклинаю первого, вынувшего из земли этот адский металл.