Николай Гайдук – Златоуст и Златоустка (страница 8)
– Ну-ну, не серчай! – примирительно сказал бывший лесник. – Если в наших сказках даже простая лягушка – царевна, дак почему бы и нет? Это я согласен. А вот замуж за тебя она не хочет потому, что не слепая.
Подкидыш походил по горнице и, остановившись напротив зеркала, мрачновато посмотрел на свою физиономию – скуластую, кое-где побитую щедринами. Посмотрел – как на чужого, которого маленько недолюбливал. Высокий и широкий лоб, ещё не потревоженный морщинами, казался чересчурным – поросят можно бить, как шутят в деревне. Большие синие глаза, подёрнутые поволокой, казались девчачьими, и потому Ивашка время от времени старался глядеть хмуроброво, с суровинкой. Волевой подбородок был ему по душе. А вот эти жиденькие усики – два ржаных колоска над пухлой губой, говорящей о доброте и нежности – эти колоски ему не нравились; хотелось, чтоб скорее они заколосились, прибавляя парню возраст, придавая мужественный вид.
Отворачиваясь от зеркала, он поддёрнул штаны.
– А что? Симпатичное хрюкальце! И вообще… В школе нам говорили, что Лев Толстой по молодости был некрасивым, неловким и застенчивым.
– Эва, куда ты хватил! Не высоко? – изумился дед. – А скоко у Толстого было ребятишек? Я прочитал тут, в газетке. Он их много настрогал своим рубанком. А ты?
– И я настрогаю!
– Дурное-то дело не хитрое, внучек. Я не об этом пекусь. Как ты прокормишь детишек? Ты ведь, Ванька, оболтус. Ты вот на рыбалке был позавчерась, полную лодку рыбы натягал. А что опосля? – Дед нахмурился. – На кой чёрт отпустил?
Ивашка удивлённо вскинув брови.
– А ты откуда знаешь?
– Вся деревня знает. Кто-то с берега видел, растрезвонил. Вот зачем ты рыбу отпустил? Пуда полтора или все два?
Простован в окошко посмотрел – в сторону реки.
– Жалко стало. Как-никак живая тварь…
– Живая! – Дед сердито крякнул. – Ладно. Едем дальше. Вот зимой ты на белку пошёл. И чего? Снова жалко?
– Ну, а ты как думал? Она такая кроха, а мы ей – пулю в глаз.
– Тьфу на тебя! – Дед обескуражено покачал головой. – Да лучше ты ей пулю в глаз, чем она тебе орехи будет грызть!
– Какие орехи?
Запрокинув кудлатую голову под потолок, дед неожиданно расхохотался.
– Был один знакомый у меня. Соловей-разбойник в тёмном лесе. После работы на большой дороге он на радостях нажрался бражки, да и заснул голышом под сосной. А белка-то поблизости жила. Дак она ему чуть было все мужицкие орехи не отгрызла…
Синие глаза Подкидыша бестолково хлопали длинными ресницами, точно взлететь хотели.
– Чо ты буровишь, дед? Я не пойму.
– Вот то-то и оно. Когда созреешь, тогда и можно будет с тобой гуторить. – Становясь серьёзным, дед глазами показал на писанину. – Чем ты собираешься кормить своё семейство? Вот этими перлами на бересте? Дак эти перлы, милый, никогда не станут перловой кашей.
– А скоко я ореха из тайги притарабанил? А грибы? – перечислял добытчик, загибая пальцы. – А коренья? А мумиё…
– Дак я тебя за это не корю. Живёшь тайгой, вот и живи, не рыпайся. Не суй свой нос, куда собака хобот не совала.
Помолчали, слушая старинные ходики, размеренно шагающие в сторону летнего вечера. За окнами шум нарастал – усталые люди с полей возвращались: кто пешком, кто на телегах. В тишине за поскотиной ботало чуть слышно побрякивало – коровы шли домой. За деревней закат догорал – горсточка багряно-малиновых углей мерцала на горизонте. Сумерки стали сурьмиться по дворам, по улицам. Берёзы под окошком посинели, точно озябли, хотя на дворе было жарко – листва на деревьях поникла; уши лопухов скукожились возле ограды.
Как ни старался жизнью умудрённый дед – не переломил упрямство внука.
– Нет! – Подкидыш исподлобья уставился в туманные дали. – Поеду в Стольноград! Пускай пропечатают!
Приглушённый говор за стеной раздался, кашель. Дед головой встряхнул, потыкал пальцем:
– Вон батька пришёл. Он тебе съездит… по ушам, по загривку.
– А я не для того тебе рассказывал, чтобы ты ябедничал. Сокрушённо вздыхая, дед прилёг на печку, руки за голову заложил. Надоело внука образумливать.
– Баловство это, Ванька. В такую даль тащиться – одуреешь.
Это скоко суток пыхтеть на паровозе?
– На паровозе долго. Вот если бы на самолёте…
– Так на ём, поди, дорого? На ковре-самолёте.
– Дороговастенько. В том-то и дело. А то б я давно умотал. Дед Мурава помолчал, глядя в пол, задумчиво царапая зеленоватое сено своей бородищи. Затем сосредоточенно уставился в серебристо-синий потолок, точно в бездонное небо, по которому мчался ковёр-самолёт. И вдруг он заворочался, потрескивая хворостом хворых сухожилий и суставов.
– Эх! – отчего-то веселея, дед свесил ноги с печки. – Хрен с тобой! И чего не сделаешь, любя… Может, я чего не понимаю в этой твоей писанинке. Может, оно и правда хорошо. Там-то люди грамотные. А ну, как в люди выбьешься, в писателя. – Дед нажал на букву «я». – Хэ-хэ. Дам я тебе денежку. Мне отвалили пенсию на днях. Я ведь не зря всю жизнь дубиною своею груши околачивал, соловьёв-разбойников по лесам гонял.
Жиденькие усики Подкидыша – два ржаных колоска – озарились улыбкой.
– Вот спасибо! Я отдам! – поспешно заверил. – Я непременно…
– Ты матери с отцом, гляди, не проболтайся, а то они всю плешь мне прогрызут. – Дед закряхтел, вытаскивая деньги откуда-то из-под тулупа. – На, держи. Да тока положи куда подальше, чтоб не спёрли…
Всю ночь не спал Подкидыш, волновался. Да и как иначе-то? Он всей душой, всем сердцем чуял: что-то начинается в его судьбе, что-то новое, необычайно радостное, хотя и тревожное.
Всё, что с нами в жизни приключается впервые – да если ещё в детстве или в юности, – тогда любое мало-мальски хорошее событие становится почти что эпохальным, о котором трудно рассказать без частокола восклицательных знаков!!!
Примитивный самолёт, фанерный «кукурузник» в глазах Подкидыша превратился в ковёр-самолёт, расшитый серебром и золотом. Распугивая коров, пасущихся неподалёку, надсадно тарахтя движком на взлёте и подпрыгивая на неровной земляной полосе, ковёр-самолёт разогнался, поднялся, вихляясь на встречных воздушных потоках – и воспарил под облака. И вот тогда Подкидыш первый раз глядел на землю глазами птицы. Он залюбовался голубыми этими горбатыми предгорьями, похожими на две больших ладони, в которых крепкими груздочками белели березняки, плотной стеной стояли зеленохвойники из пихтачей, из кедрачей и сосен; светлой жилкой трепетала река, вдоль которой прилепились домики деревни Изумрудки.
Утреннее солнце на гористом горизонте было похоже на кузовок, в котором с горбушкой насыпано багрово-малиновой ягоды. Незримая чья-то рука приподняла кузовок над горами и опрокинула. И побежали вприскочку, покатились ягодки по перевалам, по увалам, по лугам и покосным полянам. И заиграли, запрыгали яркие ягодки, умываясь росой, беспечно резвясь и ликуя на пороге нового дня. И золотыми листьями вспыхнул заревой огонь по ручьям, по рекам и озёрам. И невозможно было передать восторг, бушующий в груди человека. Радостное сердце то вдруг замирало где-то под рёбрами, то начинало вырываться из-под рубахи…
Рыжий какой-то, хозяйственный мужичонка, проживающий в Изумрудке, тоже в город летел. На коленях у него стояла плетёная корзина, в которой колыхался белый толстый цветок с оранжевым лепестком – жирный гусь в корзине восседал, бестолково пялился на землю, проплывающую далеко внизу; гусь, наверно, удивлялся тому, что он крыльями не машет, а всё равно летит под облаками…
«Домашним уткам и гусям крылья подрезают!» – вспомнил Ивашка, испытывая странную жалость к этому обескрыленному гусаку и одновременно к этому рыжему односельчанину.
Летели не долго. Совершили посадку на окраине старого областного центра. Городской аэропорт, расположенный среди полей, заметно отличался от сельского; здесь коровы не паслись рядом с самолётами, здесь и травы-то не было на лётном поле – кругом асфальт, размеченый белыми и жёлтыми полосками, фонари на асфальте, точно большие красные цветы.
Тут нужно было делать пересадку. Ивашка потолкался от одного стеклянного скворечника к другому – купил билет. Подождав немного, двинул на посадку в самолёт, гудящий гигантским гудом. Этот «летающий дом» вызывал не только восхищение – жутковато становилось. Такой громоздкий лайнер, мама родная. Да как же он взлетит? А ну-ка навернётся?..
Озираясь по сторонам, Ивашка понемногу стал утрачивать беззаботно-восторженный пыл. Тоскливо становилось, неприютно.
И вдруг знакомый лётчик повстречался – Маковей Литагин.
– Звездолюб! – едва не закричал Подкидыш, так обрадовался.
Бравый, жизнерадостный Маковей Литагин родился и вырос в Изумрудке. Он ещё в подпасках – лет, наверное, в семь, стал неисправимым звездолюбом. Когда мальчишки с бородатым дедом выгоняли лошадей в ночное, Маковейка не сидел возле костра, не слушал байки – постоянно лежал где-нибудь в стороне на травушке, созвездьями любовался. Вот с тех пор и прилипло к нему – Звездолюб. Скуластый, бровастый, с небольшой курносинкой, открытого нрава и громкого говора – Маковей Литагин отличался пронзительной какой-то, редкой синеглазостью; точно ангел слетел с небес, чтобы людей научить обращаться с ковром-самолётом. Ивашка и раньше встречал Звездолюба – приезжал к родителям в деревню. И всякий раз, когда Подкидыш видел нарядного лётчика – особенно, когда вблизи – сердце блаженно обмирало; смотрел, не мигая, почти не дыша. И где-то в подсознании Подкидыша всякий раз невольно отмечался тот странный факт, что вся родня Литагиных – от мала до велика – в земле копаются, в навозе. А Звездолюб – с малолетства задира и неслух – взял да в город уехал, чтобы выучиться на лётчика, который дерзновенно ходит-бродит по облакам и около ясного солнышка, ясного месяца. «Наверно, он тоже подкидыш! – думал Ивашка. – А иначе в кого он такой?»