Николай Гайдук – Златоуст и Златоустка (страница 13)
Ивашка впервые тогда увидел свет волшебной театральной лампы – слово «рампа» не скоро запомнил. Театр ошеломил его и поверг в какое-то божественное, почти бездыханное созерцание. Подкидыш плохо помнит, что он смотрел – в смысле автора, в смысле названия и содержания. Зато запомнился восторг, в груди полыхающий так, что рубаха вот-вот задымится.
После театра взбудораженный парень всю ночь заснуть не мог. До утра они проговорили о театральном искусстве, о чудесах, которые можно творить при помощи драматургии. Правда, всё больше старик рассуждал, а парень слушал, делая умное лицо. А Музарина, влюблёнными глазами обжигая парня, какие-то блюда на кухне варганила, угощала напитками, похожими на птичье молоко. Музарина двигалась бесшумно, почти не наступая на половицы рассохшегося пола. Странная девушка была, словно полувоздушная. Казалось, ветер дунет – и Муза улетит. Сам того не замечая, он любовался Музой, но потом вспоминал про Златоустку и нарочито, даже грозно хмуробровился, изображая ноль внимания и фунт презрения.
Под утро он заснул с улыбкой на устах – ему приснился «Ардолион, который бреет уши»; лысый как дыня, а уши обросли густыми волосьями и стали похожими на уши медведя. Опускаясь на четвереньки, Ардолиоха, охая, вымаливал прощения и косматыми ушами чистил башмаки Подкидыша, а башмаки-то были не простые – бронзовые. Да и сам Подкидыш будто не простой, а бронзовый – памятник Златоусту.
Небесная канцелярия опростоволосилась насчёт прогноза: ни капельки дождя не выпало, а вот капель пота было не пересчитать. Денёчек выдался опять калёный, как пропечёный на сковородке, на которой Ивашка опять вертелся, желая пристроить свои гениальные перлы, хотя старик сказал, что лучше этого не делать. В свой поход Подкидыш отправился один – принципиально отказался от поддержки Азбуковедыча, который вознамерился, было, снова сыграть роль незримого духа-помощника. Ивашка заявил, что стыдно и негоже ему, здоровому лбу, за чужую спину прятаться. Старику это понравилось. Но результат был снова неутешительный. Из одного издательства парня с треском вышибли, а в другом чуть не скрутили, чтобы сдать в милицию, потому что парень снова начал фокусы выкидывать – раскалёнными своими глазищами передвигал графины и пепельницы, книги и даже стулья. А поскольку там было немало стеклянных предметов – стеклозвону было много-много.
По издательствам парень пошёл с утра – как денди лондонский одет. А вернулся – как обыкновенный горьковский босяк.
Музочка, влюблённая в него, ужаснулась, увидев на пороге хмурого гения, изрядно помятого, побитого, а местами даже оборванного.
– Примочку надо сделать. – Музарина обеспокоилась, глядя на синий фонарик, цветущий под левым глазом милого дружка.
– Ничего, и так сойдёт. Переживём, перекуём мечи на калачи. Ему было стыдно. Ивашка то и дело хмуробровился, руку с примочкой грубовато отталкивал – по полу капель рассыпалась… Желая потрафить ему, Старик-Черновик взял какие-то бумаги со стола.
– А я тут время не терял. – Он потыкал гусиным пером, поклевал по страничке. – Маленько подработал. Подретушировал. Посмотри. Как тебе? Так, по-моему, лучше.
Подкидыш неожиданно развеселился, но как-то ядовито, желчно.
– Все, бляха-муха, знают, как мне надо писать! Я сам не знаю, а они – эти козлы издательские, а вместе с ними и ты – все знают, как русский Ваня должен писать. А этот Ваня, чтоб вы знали, никому и ничего не должен. И вообще… Пора домой. Делом надо заниматься, а ни этой бумажной хреновиной. Лучше буду на кузнице работать, коней ковать.
– Пегасов обувать? – Черновик ухмыльнулся. – А как насчёт блохи? Может, попробуем? Мне довелось однажды поработать с великим мастером. Помню, поймали блоху на меху…
Затосковавшему парню эта болтология уже приелась.
– У тебя ещё резинка есть? Стирательная… – сердито спросил он, когда Музарина ушла на кухню. – Возьми, пожуй, помолчи маленько.
Азбуковедыч не обиделся, он так и сделал: пожевал, помолчал. Эта покорность парню понравилась, – даже неловко стало за свою несдержанность.
– Поеду, – сказал уже помягче, – дома-то, наверно, потеряли…
– И там потеряли, и тут не нашли, – с горечью вздохнул Абра-Кадабрыч. – Ну, пошли, провожу.
Парень посмотрел на чёрный плащ оруженосца, где сверкала золотая заплатка.
– Не будешь переболокаться? Так пойдёшь?
– Переоденусь, конечно. Мне лишние проблемы не нужны.
– Ну-ну. Кем теперь ты будешь?
– Надо подумать. – Старик посмотрел на серебряный крюк – вешалка сверкала на стене. – Сегодня вот эта шапка-невидимка больше всего мне к лицу.
– А где эта шапка? А ну, покажи.
– А вот, висит…
– Не вижу.
– Так она же – невидимка, – сказал старик и растворился в воздухе. И тут же дверь перед Ивашкой сама собой открылась. – Прошу! – сказал Незримый дух, посмеиваясь.
Опять они спустились в гулкое, гранитами и мрамором сверкающее подземное царство – метро. Собрались ехать в аэропорт. И вдруг на беломраморной стене Подкидыш заприметил такую расчудесную картину – сердце ахнуло восторгом, кровь по мозгам шибанула. «Златоустка моя! Золотаюшка! Похожа, как две капельки…»
Незримый дух, крутящийся неподалёку, прошептал по-над ухом:
– Нравится? Картина-то.
Покрываясь румянцем смущения, парень стоял, молчал, всё ещё не веря, что эту Златоустку он увидел не в окошке – на холсте, на обыкновенной тряпке, можно сказать, или на бумаге.
– Картина? – пробормотал он. – Да так…Ничего…
– Батенька, да вы просто ценитель. Вы истинный дока. – Незрима хохотнул. – Это, между прочим, мировой шедевр. Ну, конечно, не подлинник, репродукция. А если хочешь, подлинник посмотрим.
– А по морде не дадут, если будем подсматривать? – спросил Подкидыш, глядя на полуобнажённое изображение. – А то я однажды на заимке возле бани…
Незрима по-над ухом почти всю дорогу насмешничал, покуда они ехали до какой-то Большой Художественной Галереи. И там, среди картин, одетых в золотой багет, Незрима потешался, то и дело зубоскалил, предупреждая парня, чтобы тот был поосторожней возле голых картин. А их там собралось немало – как специально выставили из запасников. Там тебе и голая «Венера» Боттичелли, и пышногрудые, толстозадые женщины Рубенса, и соблазнительные «Большие купальщицы» Ренуара, и всякая другая до бесстыдства обнажённая натура, которую тут обзывали коротко и скромненько – «ню».
– Ню, что? – надсмехался Незрима, отталкивая парня от картины. – Ню, отойди. Осторожно подсматривай, а то по мордасам схлопочешь.
– Да ладно, сколько можно…
– Нет, я серьёзно. У меня однажды был конфуз. Джоконда, Мона Лизка прямо в лоб заехала.
– Кто? Вот эта? – Парень замер возле Моны Лизы. – Так она же одетая.
– Вот в том-то и дело. Одетая баба, но гордая. Меня, говорит, сам Леонардо да Винчи писал, а ты, говорит, заплатил десять копеек, а глазеешь на цельный червонец! Ха-ха… – Незрима тихонько потянул за рукав. – Ну, хватит глазеть на дамочек. Пошли, посмотришь пейзажи.
Забывая обо всём на свете, он с головой ушёл в чудесные картины. Отчётливо, реально ему слышался шуршавень опавших листьев на тропинке, по которой он идёт сквозь золотую осень Левитана, осень, нежно пахнущую ароматом старых, на приворотном зелье разведённых красок. А через несколько шагов золотая осень погасла, улетучилась – и Подкидыш оказался на берегу полночного Днепра. Стоял, как зачарованный, смотрел на молочно-изумрудный лунный свет Куинджи. А вслед за этим, шагая по течению Днепра, он выходил на берег моря, над которым начиналось пиршество красок Айвазовского; свежий ветер с моря налетал, надувал рубаху пузырём, шаловливо щекотал под рёбрами. И дальше, дальше двигался Ивашка. Торчал ротозеем. Дышать забывал, любуясь русскими пейзажами Поленова, Саврасова, Шишкина. Ему вдруг становилось то холодно, то жарко – пейзажи были зимними и летними. И только Старику-Черновику, шагающему рядом, было ни жарко, ни холодно: привык. Он спокойно, буднично повествовал о русских и зарубежных художниках 17, 18 и 19 веков, говорил, как им трудно и горько жилось, зачастую даже есть было нечего, а теперь истинный ценитель искусства за одну-единственную картину Рубенса, Боттичелли, Ван Гога или Клода Моне такие деньжищи даёт на торгах с молотка – на всю жизнь хватило бы и художнику, и деткам его, и внукам с правнуками. Вот этого Подкидыш не мог уразуметь. Да как же так? И почему? Старик вздохнул; бывает так, что мало быть талантливым, а надо ещё и помереть.
Подкидыш, подавленный величием того, что он увидел в Большой Художественной Галерее, глаз до утра не мог сомкнуть. Ему расхотелось бумагу марать и ходить по редакциям, по издательствам. Правильно дед говорит – баловство. Лучше на кузне работать, подковы на счастье ковать.
Утро было серенькое. Тихое. И даже Музарина, всегда румяная, была в это утро поблекшая, глаза погасли; она, видно, сердцем почуяла, что не скоро увидит Ивашку, который объявил, что уезжает.
Азбуковед Азбуковедыч попытался отговорить, но вскоре понял: бесполезно. И тогда пошёл он переодеваться, чтобы проводить в аэропорт.
– Надел бы шапку-невидимку, да и всё, – посоветовал парень.
– По Сеньке шапка, а по ядрёной матери колпак, – ответил Абра-Кадабрыч. – Шапку-невидимку можно износить по пустякам, а когда приспичит, то шапка не сработает. Шапку, парень, надобно беречь. Так что я сегодня, в это серенькое утро, буду серый скромный житель Стольнограда. Ну, ладно, почапали. В третий раз, между прочим, уже сбираемся. Бог любит троицу.