реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Гайдук – Волхитка (страница 42)

18

– Убили? – Олеська охнула.

– Как бы ни так! – несколько торжественно провозгласил рассказчик. – Волхитка сиганула за ёлки – пропала. Загонщики туда-сюда, ничего понять не могут – нет нигде!.. И вдруг из-за деревьев им навстречу выходит краля – ну, прямо королева беловодская! Глянешь раз – глаза приклеятся, и уже ни за что ты их не оторвешь от красавицы!.. Подходит она, да и спрашивает: «Охотнички, добрые молодцы, а далеко ли до Седых Порогов? Чего-то я маленько заблудилась». А у мужиков-то рот– шире ворот. Ошалели, стоят истуканами, слова сказать не могут. Она посмеялась, прошла мимо загонщиков и мимо испуганных собак – и растворилась в березняке. Платье на ней белое, снег белый кругом – вот и пропала, как сон…

Дрова в печи потрескивали. Временами ветер в трубе вдруг завывал, напоминая отдалённый волчий голос.

– А почему она в Волхитку превратилась? Пап…

Он зевнул. Поднялся.

– Завтра доскажу, Олеська. Спи, а то уже светает…

Был январь-просинец на дворе. В коротких стылых днях солнечного свету прибавилось на каплю – светало пораньше. Метели над тайгою отбуянили, просеялись, и понемногу просипел кое-где небосвод: багровые задумчивые зори по утрам за болотом развешивали яблоки на ветках заснеженного, чутко дремлющего чернолесья.

И вечера багровы здесь, широки и полны неясного какого-то значения, как многое в соседстве природы с человеком.

Персияночку свою ненаглядную Ванюша Стреляный забыть не мог и даже не подумывал второй раз жениться, хотя к нему, надёжному хозяину, беловодские бабёнки подкатывались ой-е-ё, какие сладкие да сдобные, но что с собой поделаешь, если уродился однолюбом?

Годы шли, старел Ванюша Стреляный – Иваном Касьянычем звали. А рядом хорошела, зацветала дочь, как на солнечном пригорке по весне набирает спелости, огневого соку диковинный цветок невиданной красы. Иван Касьяныч все глаза об дочку пооббил– налюбоваться не мог.

Юная прелесть её повторяла Купаву, как повторит лишь зеркало. Всё до капельки, до черточки. И родинка такая же – калиновой приплюснутой горошиной между бровей, раскинутых крыльями ласточки. И персидский разрез нежно-грустных, чёрных, с синеватыми белками, глаз – такой характерный разрез, когда верхние углы чуточку приподняты к вискам. И добродушные полные губы, затаенные в полуулыбке – такие же, как у матери. И завитки и пряди полночной густоты с переливом предрассветной синеватости. И такая ж лёгкая, след на земле и траве не дающая, поступь, и царственно гордый постав головы, величавый её поворот…

Купава да и только!

И если раньше Стреляный надеялся, что с годами позабудет персиянку, вздохнет свободно, то теперь, увы, надежды улетучились. Во-первых, дочурка на каждом шагу напоминала о персиянке. А во вторых и в третьих – всё кругом дышало памятью о ней, всё бередило душу… Даже самое простое слово «шаль», как недавно узнал Ванюша на ярмарке, это не русское словечко – персидское. Вот и попробуй, избавься от колдовских наваждений, от персидских проклятых чар. И хотел бы избавиться, да только где там… Проще было, кажется, колечко, оброненное сто лет назад, сыскать в бездонном море, чем вынуть из памяти образ любимой женщины.

Сильное чувство – награда и мука сильных сердец.

Зимой по болоту ходить одно удовольствие, можно сказать, хотя и это удовольствие сомнительное, но всё-таки; в хорошие морозы болото кругом Чёртова Займища промерзало так, что Иван Касьянович даже на лошади с гружёными санями мог проехать. Но делал он это лишь в исключительных случаях. Боялся, как бы кто другой не пронюхал про эту дорогу; начнут кататься почём зря, проезжий двор получится.

Изредка зимою он выбирался «в люди» и позволял себе немного расслабиться. На тракте, на одном из бойких мест, недавно построили трактир, или что-то вроде постоялого двора. Большое, светлое, гостеприимное заведение это издалека было видно. Народу – и зимой, и летом – не протолпишься. Рыбаки и охотники заглядывали туда; лесорубы, искатели приключений и золота. Завсегдатаями были бородатые ямщики; уставая в дальних перегонах, останавливались тут и могли «рассупониться», сидя за кружкой пива или медовухи, за бутылочкой вина или водки. Крепко, въедливо здесь пахло полушубками, оттаявшими валенками, лошадиным потом. Неистребимый табачный дым клубился от пола до потолка, хоть кричи – пожар!

Вот и сегодня, в зимний стылый день, Иван Касьянович затосковал о своей любимой персиянке и направился в трактир, где его называли не иначе как Иван Персияныч; знали причину его неизбывной кручины, неизлечимой тоски.

В трактире он маленько тяпнул – полегчало. Сидел, смотрел в окно, расписанное белыми цветочками и листьями. Отрешенно думал, что где-то на свете есть Индия, Персия и другие горячие страны, про которые он даже не знает, как их звать-величать. И где-то там, под жарким небом, в пыли бесконечных дороги идут-бредут цыгане, жгут костры на зелёных полянах, песни поют; и среди них живёт красивая Купава, гордая и вольная…

– Иван Персияныч, – елейным голосочком поинтересовался кто-то сбоку, – может, ещё плеснуть?

Перед ним половой замаячил – неказистый малый с продувной физиономией.

Стреляному, честно говоря, ещё хотелось бы «плеснуть на каменку». Однако же он отрицательно покачал головой.

– Хватит. Мне ещё обратно топать.

Рожа полового расплылась в подобострастной улыбке.

– Крепкий вы человек, Иван Персияныч. Всегда меру знаете. Когда бы все такие были на Руси, то-то было бы житьё…

– И трактир прогорел бы, – усмехаясь, ответил Стреляный.

Половой, необычайно изгибаясь, точно резиновый, ловко забрал пустую посуду и ретировался на полусогнутых.

Морозные стёкла синеть начинали – вечер заглядывал в окна; вьюга недавно затихла; за Летунь-рекою красноватый месяц накалялся над горой.

Кто-то, напившись до седых зрачков, буянил; свою косоворотку рвал ниже пупа, и собутыльника за грудки то и дело хватал и подтягивал к себе – для выясненья личности.

– Х-хто ты такой? Ну, х-х-хто ты такой супротив меня? Кисель на палочке!

Сам смирный во хмелю, Иван Персияныч не любил скандалистов и дешевеньких дебоширов: выпьют на копейку, а шумят на три рубля. Какое-то время он терпеливо слушал пьяную бузу, потом угрюмо, тяжело поднялся, широкими плечами раздвигая табачные облака. Подойдя к бузотёрам, он осторожно взял обоих за воротники и, приподнимая с табуреток, встряхнул для острастки:

– Петухи! Лбами чокнуться не хотите?

– Х-хто ты такой?

– Я Ванюша Стреляный.

Обычно это слегка трезвило мужиков; многие его тут знали и побаивались. Но сегодня попались какие-то неугомонные черти. Особенно один – гнусавый, рыжий.

– Ты Ванюша? Ха! И что с того? А я – Кикиморов. Главный взрывник! Не слышал про такого?

– Нет. Не посчастливилось.

– Ничего, услышишь! Притащу демонит… – пригрозил гнусавый неграмотный взрывник. – Да ты хоть знаешь, что такое демонит? Да ни ху-ху от вашей чайной не останется! Понял? В гробу я видел таких ванюшек стреляных и недостреляных!

С сожалением вздохнув – не поняли ребята, жаль – Иван Персияныч, не напрягаясь, в полусогнутых руках, будто щенков, протащил пьянчужек через чайную, – так он называл трактир, – дверь ногою открыл и, завернувши за угол, отойдя шагов с десяток, бросил в заснеженную канаву.

– Пить не умеешь – не берись, – посоветовал, отряхивая руки.

Кикиморов бутылку из кармана выхватил.

– Взорву, скотина! Расколю башку!

– Убери, – посоветовал Иван Персияныч. – Пригодится на опохмелку.

– А я сказал – взорву! – Кикиморов размахнулся.

Стреляный молча вырвал поллитровку с водкой и зашвырнул под обрыв – там раздался приглушенный мокрый хлопок.

Он снова в чайную ушёл, не оборачиваясь. Сел за столик. «Выпью чайку на дорожку, – подумал, подзывая полового, – и надо идти, а то Олеська там одна осталась…»

Сидя среди ямщиков, скотогонов, старателей, Иван Персияныч – втайне даже от себя – присматривался к парням. Жениха для подрастающей дочери интуитивно искал. Неплохие, в общем-то, ребята встречались за столиками. Но вот беда какая: после выпитого – особенно, когда хватили через край – молодые люди начинали преображаться: кто распускал павлиний хвост – красивее некуда; кто поросенком похрюкивал, засыпая в чашке с супом, кто становился жеребцом – на приволье рвался, к резвым кобылицам.

Ивану Персиянычу становилось грустно, тошно. Уходя домой, он думал: «Где мужики? Да неужели выродились? Мать моя родная! Да я в их годы жеребца на землю руками опрокидывал играючи. А эти?.. Только рюмку опрокидывать горазды!»

И всё-таки однажды он встретил парня, за которого дочку отдал бы – глазом не моргнул.

Вот такой был случай зимою в чайной.

Стреляный курил в углу за грязным дубовым столиком, от скуки дым пускал из уха и, потягивая кислое винцо, прищуривая глаз, крепким ногтем, как молоточком, сощёлкивал тараканов со столешницы. «Развелось их, – брезгливо думал, – как собак нерезаных!»

Потом гнусавый знакомый голос неподалеку послышался. «Это кто там? Опять «демонит» разоряется? – подумал Стреляный. – Всё неймётся ему, паразиту».

Демонит-Кикиморов, рыжий хамоватый хмырь из-за чего-то приставал к симпатичному широкоскулому парню, сидящему за соседним столиком.

– Ярыга! – гнусавил «демонит». – Пойдём, выйдем на пару ласковых!

– Я не Ярыга. Отстань.