Николай Гайдук – Волхитка (страница 113)
– Фил! – негромко позвал Чистоплюйцев. – Филимон, я извиняюсь… Христофорыч… Спите?.. Спишь? Ты ничего не видел? Нет? И мне приснилось, что ли?
Чистоплюйцев выбрался наружу и вскоре его кулаки гулко застучали по обшивке самолета.
– Филимон Христофорович! Дорогой, да проснись же!.. Иди сюда! Смотри! Там что-то мигает! На маяк похоже!.. Да, Фил! Это маяк! Мы спасены! Пойдём!
– Что? Бедуины за нами пришли? – Летчик зевнул, выглядывая в полуразбитое стекло кабины. – Какой тебе маяк в пустыне, дурень? Звезда над горизонтом. Марс, наверно. Видишь, красный какой…
Но Чистоплюйцев, возбужденный, радостный, настаивал, что это именно маяк. Нужно идти к нему. Сейчас же, непременно, потому что с приходом зари можно потерять такой счастливый ориентир.
Худощавый был из категории людей ведомых: он и военным лётчиком работал всегда в паре с сильным человеком и постоянно «сидел на хвосте» у ведущего; таких людей по жизни ведёт чужая воля и хорошо, если добрая, светлая воля. Он долго упрямился, ворча и ругаясь для пущей важности, но, в конце концов, вздохнул покорно и, умолкая, нехотя поплёлся за старшим товарищем – нога утопала в солёных песках…
Предутренняя прохлада и влажноватый, издалека сквозящий ветерок «причесали» воздух – окончательно очистили от пыли. Небосвод обголубел. С песчаных курганов, с пригорков хорошо стала проглядываться огромная вогнутая чаша пустыни, которую им предстояло «испить». Несколько часов уже они двигались без остановки, без перекура, но ни конца, ни края не видать пескам… Когда они оглядывались, переводя дыхание, – серебряным крестиком самолет сверкал вдали, на самой середине донной чаши. Болезненно-багровое, будто бы кровоточащее, солнце – точно кожу содрали с него! – мучительно и вяло всходило над песками. Пыльные пятна темнели с боков и в сердцевине солнечного диска. Из века в век восходы и закаты здесь умывались в море; солнце глядело на себя и прихорашивалось перед великим зеркалом природы, чтобы выйти к людям во всей своей красе и лучезарности, дающей народам не только тепло и возможность обзора грядущего дня. Каждый восход невольно дарует нам уверенность и новую надежду на победу с тёмной силой зла, и каждому сердцу в минуты восхода даруется та поднебесная искра, без которой никак невозможно человеку осмыслить себя человеком, цветку понять свое предназначение; траве, деревьям, птицам и всему живому неуютно станет, грустно, хворо, когда захворают и загрустят такие великаны и столпы, которым не было износу до недавних пор, и потому они в земном сознании олицетворяли вечность. А теперь…
Чем дальше высветлялся день, тем страшнее становилось этим людям, заблудившимся в рукотворной пустыне. Кругом – ни малейшего признака и ни намека на жизнь. Не встретилось им по пути ни одного «деревянного жителя» древних пустынь – ни каратала, ни туранги. И ни единой травки им не встретилось – ни саксаула, ни верблюжьей колючки, ни гусиного лука. И живности тоже не видно: ни саксаульная сойка, ни пустынный сыч нигде не промелькнули, пробегая по ржавым барханам или перелетая с бугра на бугор. Ни скорпион, ни тарантул следа не оставил нигде. Никого. Ничего. Просто жуть.
Мёртвая округа подавляла путников. Не глядя друг на друга, они понуро позавтракали, доедая остатки неприкосновенного запаса, предварительно сделав по горькому глотку из фляжки – «за знакомство». Теперь называли друг друга не вычурными именами, а просто и по-русски: Филимон, Иван… Так непривычно было, странновато, и вдвойне странней, когда вдруг рядом с именем произносилось отчество.
Чистоплюйцев бодрился, пытаясь шутить над собой:
– Он был монтёром Ваней, но в духе парижан себе присвоил званье «электротехник Жан»! Кажется, так пролетарский поэт наш писал?
Филимон Боголюбин – офранцузившийся Фил, бывший лётчик, несколько лет работал в Париже автомехаником. Далёкий от поэзии, он не понял своего соотечественника и даже более того – обиделся.
– Я не монтёром был! С чего ты взял? Ты был первоклассным механиком. Я ставил на ноги такие раритеты, какие французы хотели выбрасывать, а потом выручали за них сумасшедшие деньги. Ты в этом хоть что-нибудь понимаешь, Иван Иваныч? Так я тебе скажу. Для примера. Автомобиль французской марки Bugatti в тысяча девятьсот двадцать пятом году на международном аукционе стоил, знаешь, сколько? Сто тридцать тысяч долларов.
– Дорого, – спокойно сказал Чистоплюйцев и переменил разговор. – Филимон Христофорыч! Дорогой! Неужели мы дома?
– Что-то я сомневаюсь, – пробурчал Боголюбов.
– А я с каждым шагом всё больше и больше верю, что это наша, русская земля!
– Неужели наши и Африку уже к себе присоединили?
Шутка грустная была. Путники, вздыхая, улыбнулись.
На Западе их познакомило и подружило Общество Осиротелых Славян, но только сейчас между ними понемногу исчезали осторожность, недоговоренность и возникало ощущение предстоящей истинной дружбы. Такое нередко случается между людьми, попавшими в невероятные передряги: дыхание опасности, а может быть, даже и смерти раскрывают человеческую сущность.
Чистоплюйцев поведал свою судьбу, Филимон Боголюбин – свою. (Они рассказывали то, что начали рассказывать в кабине самолёта, но ураган помешал). Боголюбин повторил, что он – потомок церковнослужителя, не пожелавшего принять участие в той бесовской вакханалии, какая началась на русских землях с приходом Антихриста и Духа Тьмы – в образе «великого вождя мировой революции». Боголюбин знал историю уничтожения белого храма во ржи, и поэтому мальчик в белой рубахе с Негасимой Свечою в руках – не диковинка для него. Мало того, тот мальчик – хоть и далекая, но родная кровинка.
– Я видел его ночью, – смущенно признался лётчик. – Однако решил промолчать. Подумал, засмеешь или ненормальным посчитаешь.
Горестно кивая, Чистоплюйцев слушал. Лицо Филимона Христофоровича сегодня представлялось ему другим – более милым, трогательным. Серый жесткий волос ёжиком торчал на крупной голове Боголюбин и создавал такое ощущение, будто человек напуган кем-то или чем-то раз и навсегда. С нижнего правого века протянулся по щеке прямой белёсый шрам – точно раскаленная слеза однажды выпала из голубого глаза и обожгла щеку. И то, что он постоянно ёрничал и насмехался над всем – просто прикрывало в кровь ободранную душу…
И вдруг они – почти одновременно – замолчали.
– Что это? – через минуту спросил один.
– Без понятия… – сказал другой.
– Перекати-поле?
– Не похоже.
Сверху – по наклонной поверхности – навстречу путешественникам двигался круглый странный предмет, гонимый легким ветром. Прозрачно-синий на фоне горизонта, предмет казался перекати-полем.
Но когда они увидели вблизи маленький школьный глобус, побитый ураганом, весь в царапинах, вмятинах – сердца обожгло тихой болью…
Остановивши катящийся глобус, они стали его рассматривать и удивляться. Бог ты мой! Откуда? Кто на месте бывших Янтарных беловодских берегов подрисовал пустыню и чётко написал: сухой потоп…
Потрясенный прочитанным, сжимая в объятьях прообраз планеты, Чистоплюйцев опустился на полуденный жаркий песок и, не скрывая слёз, запричитал:
– О горе, горе… Сколько лет назад мне говорил Христос: «Современный апокалипсис уже не за горами!»
– Кто? Христос? – Боголюбин задумался. – Нечто подобное он говорил, но говорил, по-моему, не тебе, не Ивану, а Иоанну Богослову на острове Патмос.
Чистоплюйцев был приятно поражён таким точным знанием «Священной истории».
– Нет, Филимон, поверь! Это мне – Ивану-Иоанну говорил Христос… Он говорил мне много мудрых мыслей… Я видел Бога! Видел близко! И видел так же ясно, как вижу тебя. Он говорил мне, что сидеть, сложа руки в наше трудное время – страшнее греха не придумаешь. Он говорил, что нужен глас в пустыне… Иди, он говорил, тверди, пусть люди знают, пусть они тебя считают сумасшедшим: скрепи своё сердце и делай для них своё дело… Ах, боже! Ведь этого потопа можно было избежать. Я кричал в пустыне, да! На Руси не все караси, есть и ерши. Ершился, было время, да пообломали мне иголки. Струсил! Сбежал!.. Сначала в жёлтом доме отсиделся, потом за границей… А здесь только того и ждали вертопрахи да антихристы!.. Предатель я… Иуда! И нету, нету, нету мне прощения!
Частые слёзы капали на глобус… Жёлтая акварель – пустыня на месте беловодского моря – разжижалась и понемногу проступала голубизна.
Заметив это, Чистоплюйцев подытожил, поднимаясь и вытирая веки:
– Теперь только слезами и наполнишь это море. Христос говорил мне когда-то об этом… Ну что же? Слезами, так, значит, слезами. Лишь бы не кровью, вот чего боюсь.
Солнце пекло, песок всё больше накалялся. Вздымалось и текло расплавленным стеклом по горизонту медленное марево, и начинали расти миражи среди рукотворной пустыни: бригантина двигалась под белоснежными парусами; зелёные луга цвели и пахли после тёплого дождя – весёлым, винным чем-то, благоуханным, что можно ощутить только однажды в юности, когда в стогу ночуешь не один. Мелькали пёстрые платки, рубахи косарей. Ароматом веяло высокое Древо Жизни – ветки долу клонились от яблок. Рожь колосилась от края до края пустыни. Стрекозы жужжали и ласточки реяли по-над колосьями. И поднимался к небу вдалеке белый-белый стройный храм во ржи… А дальше снова – камни, сушь, тоска и оглушительный угарный морок вселенской пустыни, изредка оживленный призрачным образом Христа: то здесь, то там сутуло сидел он на камнях, некогда бывших подводными скалами, теперь занесенными тучей песка. Что думал он? О чём он горевал, жилистым замком сцепивши руки и глубоко под землю «заронив» печальные великие глаза? Что думал он, о том и говорил: