Николай Ершов – Вера, Надежда, Любовь (страница 35)
Карякина тронула эта шутка. Подобало бы ему самому сказать что-нибудь в том же тоне, сделать жест какой-нибудь «этакий». Но он сконфузился до крайности.
— Спасибо, — только и говорил он. — Большое спасибо, — впопад и невпопад повторял Карякин, сам на себя досадуя, что никаких других слов у него не находится.
Ордера на квартиры Зеницын вручал сам. Это удовольствие он себе присвоил.
— Что делать, грешен, — признался он. — Человек получает радость из твоих рук. Так вот — не из моих ведь рук, от Советской власти он эту радость получает, а все равно как бы и от меня. Нескромно, пожалуй. А то и глупо.
Карякин тихо улыбался и молчал.
— Пейте чай. Впрочем, я вручения эти делаю не всем — тоже должен признаться. Выборочно… Я хитрый!
Таким искренне Зеницын себя считал. Луноподобная его физиономия была сама искренность.
— Происходит вот что, уважаемый Владимир Сергеевич. Сейчас я вам все объясню. Происходит следующее…
Зеницын рассовал бумаги по сторонам, будто без чистого стола объяснения быть не могло. Но потом он махнул рукой и сел в кресло напротив Карякина.
— Судостроитель, кадровый инженер. Это я о себе… А сел вот здесь. Речушка — воробью напиться, не то что судостроение. Лесохимия, которую тут сооружают, тоже ведь не по моей части. Вы послушайте. На пенсию собрался. Но тут эка меня подняло!
В городишко этот он приехал к брату — Зеницын-то. Уговорили его в депутаты. Да в председатели. Предревкома, даром что без маузера: власть вручили немалую, а на что употребить ее — шевели мозгой.
Зеницын жаловался, будто не Карякин к нему, а он сам пришел на прием к Карякину. Он жаловался, что было полузаброшено столько лет любимое детище Ленина — Советы. Вернулись, и что же? Местами дорога совсем не хожена. Как прикажете влиять, к примеру, на производительность труда? В прежние годы Советы этим не занимались. Вот бы церковь еще изжить. Волокиту бы изжить. Ордер этот… Он ведь авансом дан. Карякину предстоит еще набрать кучу справок — ничего не поделаешь.
— Я талантливых людей очень люблю, Владимир Сергеевич. Только вот хорошо бы сейчас, как тогда, в наше время: «Мой талант, мой ум мобилизован революцией».
Сентиментальность ли, истинная ли высота, а может, то и другое вместе поднялись в Карякине опять. Опять захлестнула его волна, опять он забыл все слова. Снова вспомнился ему молодой священник, заблудившийся талант…
— Пейте чай, — напомнил Зеницын.
Карякин долго смотрел на стакан сбоку: пить ли? Раздумал, махнул рукой.
— Ну его, чай ваш.
Ах, вон что! Зеницын нажал кнопку, секретарша тотчас вошла.
— Нина Ивановна, дело в следующем. Минуточку… — Зеницын пошарил в кармане и достал пятерку. — Дело такое. Вам, Владимиру Сергеевичу и мне необходимо шампанское. Бутылку на троих. Пожалуйста, Нина Ивановна.
А дождь за окном хлестал — свету белого не видать.
Назавтра Карякин надел брезентовый дождевик с капюшоном и целый день добывал документы. Справку о том, что жилплощадь, которую он занимает, принадлежит не ему. О том, что дети — действительно его дети, жена — это его жена, теща — его теща, а не чужая, не присвоенная. Справку с места работы. Справку об отсутствии инфекционных заболеваний. Справку о присутствии всех членов семьи. Ходатайство гороно. Он добыл все документы за исключением справки о том, что не может быть выдана справка о сдаче занимаемой жилплощади, поскольку таковой не имеется. Ну что же, надо добыть и это. Карякин добудет. Он спросил только, не требуется ли заодно и анализ мочи. Не требуется… Ну что же, это уже облегчение.
Карякин отправился добывать справку о том, что не может быть выдана справка. Превосходная редкая непогода стояла весь день. Перехватывало дыхание ветром, хлестало дождем, как плетьми.
Был поздний вечер, когда Карякин отыскал новый дом. Груды мусора он преодолел легко. Подъезд и лестница были темны. Полутемна оказалась и квартира на третьем этаже, которую он открыл.
— Квартирку получаете?
Костя Ряхов. Вышел как из стены.
— Да вот вроде бы… — Карякин поискал выключатель, нашел, но не оказалось лампочки.
— Могу уступить.
Костино намерение было определенно и просто.
— Сколько? — спросил Карякин.
— Рубль! — развел руками Костя. — Как всегда.
— Ты что, братец, спятил? Ей же десять копеек цена.
— Не хотите — как хотите.
— Ладно, черт с тобой!
Чахоточная лампочка едва осветила квартиру. Но и при таком свете квартира была прекрасна. Карякин протянул Косте последний рубль.
— На! И убирайся отсюда, подлец!
Он сел на пол. «Здравствуй, друг старинный, добрая моя радость!»
XVI. ИСКАНИЯ ТРОПЫ
«Дорогая Надежда Федоровна! — написал он. — Благодарю случай, который привел вас ко мне».
Александр хранил память об этом. Много ли нужно затворнику? Только взгляд один, только жест один, одно только желание понять — вот и все. Больше ничего не надо.
«Виноваты вы сами, дорогая Надежда Федоровна! — написал он ей. — Что посеешь, то пожнешь. Не угодно ли признание в любви? Еще одно признание к тем, которые и посейчас вы, конечно, слышите там у себя, на вашем другом берегу».
Тот берег его тревожил. Пыльная, в грязи и в огнях стройка всякий раз вставала перед ним. Конечно, жить можно и так. Можно даже создать душевный комфорт в виде какой-нибудь гордой теории. Придумать такую теорию чрезвычайно легко. Но пожалеешь не раз: придуманный уют неуютен. И шаток он. Того гляди рухнет от одного только блеска очей. Хотелось назвать очами ее глаза. Ему бы это позволилось — он был чужой человек, и любовь его была безнадежна. «Должно случиться что-то…» — думал он.
Хотелось ему пожаловаться. Дескать, в комнате, где вы были, дорогая Надежда Федоровна, очень сыро. Хозяйка не дает дров, говорит — весна, мол. Но какая же это весна? По календарю ночи укорачиваются, а для него они все длиннее: не спится. А и уснет — все то же: катится от горизонта прямо на него огромная жуткая луна. Гонят куда-то табуны лошадей. И что-то еще такое же пустынное и печальное.
Спасибо, что наяву сон у него пока другой. Он видит: ноги его все в росе, и голова в росе. И терпкий вкус у него на губах. Эй, жизнь, ты куда так летишь? Погоди! Уходит, уходит… Волосы были цвета пожара… Александр прислушался: память о далеком вошла в теперешнее его сердце. Она и теперь была жива, как прежде. За давностью погасла уже боль, осталась тяжесть богатства — ведь скорбь приносит с собой полноту души. Запоздалую… Так осенняя непогода окружает сыростью, окружает серостью богатый дом, где все блещет внутри. Владелец хотел бы его покинуть. Зачем ему этот дом сейчас, когда он одинок? Надежда его удерживает: не явится ли опять солнышко? Может, другое чье сердце вернет дому его полезность. «Надо бы ей объяснить, — думал он туманно. — Объяснишь ли?» Чувство невыразимо. Это ведь только от немоты можно воскликнуть: «я вас люблю», и больше ничего. Не схватить, не выразить, не передать. Можно лишь обозначить. Останови текущий ручей — это разве ручей? Так и сердце твое, так и чувство. «Мысль изреченная есть ложь…» — смутно брела его мысль. Наконец он махнул рукой. «Завтра напишу. Сегодня подумаю, а завтра легко напишу». Так, боясь себя самого, он себя обманывал.
Было у него дело: разыскать Карякина. Он придет и скажет: «Здравствуйте. Я живу на необитаемом острове, я Робинзон. Будьте моим Пятницей». Шутя, конечно. Ну какой же он Робинзон и что за Пятница — Карякин? Правда ведь?
Отец Александр встал одеться. Дело, обычное для всякого, стоило ему борьбы с собой: он так и не привык к рясе. «Мог бы и не носить», — говорил он себе всякий раз, стоя перед вешалкой и борясь с искушением надеть плащ. Искушение было тем ближе к греху, что ношение плаща вместо рясы ныне грехом не считается.
Современное духовенство разучилось двигаться по земле плавной поступью. Ныне поп не тот пошел: искательный взгляд, виноватая улыбка, желание не выделяться. Служение богу сделалось одиозным занятием. Требуется много мыслительной работы, чтобы значительность сана возродилась в глазах хотя бы тебя самого. Эй, жизнь, куда ты? Погоди! Не слушает жизнь, уходит. Разломилась на куски божья твердь, уходят из-под ног последние островки.
Креститься двумя перстами или тремя? Были люди огненной души. Они сложили головы, а не поколебали канона. Боярыня Морозова, наверное, и помыслить бы не могла, чего добьются в наше время скучные балбесы, провалившиеся на экзаменах. Принимая сан, они потребовали сохранить за ними их модный костюм, футбол, магнитофон, девочек, новый танец липси. И церковь на это пошла…
Так думал отец Александр, стоя перед вешалкой, где на одном крючке висела его ряса, а на другом — плащ. Он надел рясу. Его никто не облачал силой в это театральное одеяние. Надел — носи, не двоедушничай. А снять, так снять навсегда.
Известие ожидало его этим утром. У калитки он вынул из почтового ящика плотный, тщательно проклеенный пакет. Отца Александра вызывал к себе архиерей. «Снявши голову, по волосам не плачут», — усмехнулся про себя Александр. И прежде ясно было, что выступление в клубе ему не обойдется. Он сунул пакет в карман и зашагал по улице вниз, к мосту. Будь что будет!
На левобережной стороне он до того не бывал. Штабеля мокрых бревен у лесопилки, бесприютный глиняный карьер у кирпичного завода, белесые от цементной пыли строения растворного узла — все оказалось не таким, как виделось издалека. Но все было значительно для него потому как раз, что много раз виделось издалека. Словно изображено было на прославленной картине, а теперь перед глазами в натуре; будто описано было в любимой книге, а теперь вот явь — и так будто бы все, и будто бы все не так. Он вспомнил вагоноремонтное депо, где работал, вспомнил зануду мастера, прозванного «Тещей», вспомнил паровозный запах угара с паром — запах дальних дорог. И все другое — ребят, «соображавших» пол-литра на троих в обеденный перерыв, первую нахлобучку — все вспомнил. Он вспомнил, что любит все это — работу невпроворот.