Николай Димчевский – Летний снег по склонам (страница 78)
Понимаю — со стороны все это незаметно. Со стороны тому же Николаю Нилычу видно только то, что называют разными дурными именами. Много напридумано тут названий, но все они сейчас для меня как шелуха. Не пристают они к тому, что растет в душе, отскакивают и падают сухими листьями.
Поэтому мне жаль Николая Нилыча. Я вижу, с каким жаром он осуждает меня, как едко прищурены его резкие глаза, сколько сил он тратит, чтобы переубедить меня, и все это словно не обо мне, а о другом. Тот, другой, поганый человечишка воспользовался моментом, когда бедная женщина осталась одна, соблазнил ее и собирается бросить. А к ней после полевого сезона приедет муж, и не миновать семейного разлада... Как все просто и ясно.
И тут я опять вспомнил, как метнулась ко мне Вера. Стало радостно и тепло, и я засмеялся:
— Не надо больше, Николай Нилыч! Не надо...
Я пошел к сопкам. Туда вела заросшая травой дорога, которую уже начала глодать тайга. Если уходят люди, приходит тайга. Она заметает все следы и все ровняет, как пожар. Было и не было. Съеденные тайгой дороги узнаешь только возле ручьев, где лежат пустые бревна мостов. Они как люди, эти дороги. И рождаются трудно, и живут нелегко, и умирают. Так же, как людей, их любят и забывают. И очень не просто по ним идти...
Нет грустней картины, чем забытый людской труд. Я как увижу хоть зимовье или избу заброшенную — в душе точно заноза. И людей вижу, какие там жили, вижу их руки, вижу пальцы с крепкими ногтями и смоленые мозоли. Вижу их радость быть под крышей. Все это еще теплится в бревнах, в деревянном гвозде, вбитом в стену. А жилья уже нет...
Так я думал, и шел, и смотрел. Кедровки капризно орали вверху, мелькали их хвосты с белыми полосками.
На обратном пути, недалеко от дома, попался мне тот счастливый человек, кто сидел на кровати. Идет, улыбается, от низкого солнышка щурится, курит сигарету. Увидел меня, остановился. И сказал мне таким голосом, точно за три месяца зарплату получил:
— Пойдем, брат, баню истопим. Жена меня попросила баню истопить.
Очень меня потянуло к нему. Хоть побыть с человеком, у которого все так ясно и весело и на уме только милые заботы.
Оказывается, они рабочие — вместе с Кириллом и Юлей лето по тайге пролазили. А в последнем маршруте с его женой случилось несчастье. Несла рейку и в камнях споткнулась, сильно растянула сухожилия на ноге.
Михаил мне потихоньку все это рассказывал. Чувствовал я, что каждое слово о жене он смаковал, перекатывал во рту, как леденец, и мог бы повторить сто раз. Пока не видел ее, только слова о ней у него и оставались. И про костылики мне рассказывал, которые недавно сделал, и про то, как достал карты, чтоб не скучать ей, и про книжки, что раздобыл для нее.
Банька небольшая, рубленая, с копченым оконцем, с крепким запахом деготька и березового веника. Топится по-черному. Я взялся воду носить, а Михаил дрова колоть. До реки не близко. Пока я два ведра принес, он горку поленьев наготовил. Сходил я еще раз, а из двери уже белый дым валит, и Михаил появляется как архангел из облаков — такое у него счастливое лицо. И он будто стесняется этого. Конечно, тяжелый проходит сезон, а он такой счастливый, точно живет на курорте.
— Эх, хорошо дрова занялись! — говорит. — Давай ведра-то, в дым не ходи — глаза выест...
Выхватил у меня ведра и пропал.
Отсюда виден один наш дом. Он врос в камни и траву, и кажется, что у самого крыльца начинается река — лиловая, черная и бесконечная. Темный склон сопки ежится под ветром и ершится лохматыми пихтами, просвечивая кое-где искрами желтеющих берез. Одиноко жилье человека в этих просторах, тронутых лапой осени.
— Домой надо сходить. Может, ей чего надо... — бормочет Михаил...
Ну что ж, пойдем, сходим.
А дома уже сдвинуты раскладушки — все режутся в карты. Митя как рыба в воде. Любит он карты до смерти.
— Федор! — кричит. — Садись в дурака! Раз сорок, не больше, чтоб голова не болела.
Николай Нилыч весь день перебирает свое хозяйство. Аккуратный человек. Все у него на месте, все завернуто, смазано, вычищено, все готово к делу.
Митя не такой: тяп да ляп. Вещей-то, правда, раз, два и обчелся, но и они живут по-бросовому. За лето измочалил две пары литых резиновых сапог. И ведь не носил как будто, больше босиком, а уделал в утиль. Ноги у него крепкие, подошвы ременные. Раз мы в лодку грузили две бочки, а в каждой по сто семьдесят кило бензина. Митя босиком в лодке, а мы с Костей-катеристом с берега подаем по вагам. Принимает Митя бочку и вдруг зубами заскрипел и начал ругаться. Посадил ее на место и поднял ногу. Видим — в ступне кусок стекла. Вытащил он осколок — кровь сильно пошла. А он сполоснул ногу в воде, потер о песок.
— Давай вторую закатывай, — говорит, точно ничего не случилось.
И мошка не брала его ноги. А сапоги горели. И молоток постоянно ломался. Один сразу раскололся пополам, а у другого ручка ломалась каждый день.
В карты я не любитель играть. Хоть и высмеивает меня за это Митя, а не люблю — и все, и не играю. Разве что в дожди иногда перекинусь кон-другой... И сейчас отказался. Пристроился на подоконнике, чищу «лягушку». Мы так зовем фильтр насоса, который откачивает из лодки воду. Забило его песком и автолом — совсем не тянет. Приходится банкой отчерпывать.
После нашего разговора Николай Нилыч на меня сердит. Не смотрит. Наверно, очень ему обидно, что я не принимаю его осуждений и делаю по-своему. Он словно не признает разницы между людьми. Сам он никогда не сделал бы того, что я. Даже если бы все совпало так, как у меня. Он сумел бы удержаться от первого шага.
Есть в нем особенная, предельная, безжалостная какая-то чистота. Никогда я не встречал такого прозрачно-ясного человека. Удивительно даже, как мог он сохранить эту ясность в очень трудной своей жизни. Смолоду носит его по самым трудным местам — от южных пустынь до северных необжитых мест, по безлюдным опасным рекам, по кручам и болотам, всю войну провоевал, к старости дело, а он в дороге да в пути... Кто знает, может, эта ясность и помогла ему все пройти? Может, родилась она в нелегкой жизни и пропитала его, как лекарство, предупреждающее болезни?
И он уверился, что только так и можно жить и чтоб все, чтоб каждый был безжалостно-требователен к себе.
Но я смутно чувствую иногда, что чистота его и ясность, выращенные на отречении от многого в жизни, пролегают где-то у границы бедности, скудости. А может, наоборот — это особое, недоступное мне богатство? Победа над своими влечениями не всякому дается. Возможно, в ней и есть сила?
Но всегда ли нужна эта победа? Если случайный и поначалу даже неверный шаг неожиданно ведет в глубины людских отношений, открывает тебе невиданное в человеке, привязывает к нему, то не породит ли отказ от этого шага досаду на жизнь, не скажется ли через годы чувством горечи?..
Не знаю. Не могу ответить на вопросы, которые наплывают и тревожат меня сегодня. Да и некогда на них отвечать.
Только занялся я с «лягушкой», в дом ввалилась компания в брезентовых плащах, рогатых от воды, и мокрых сапогах. Вошли, встали у двери. С них мигом натекла лужа. Неуклюжие, словно бы не трое их, а пятеро. Всю комнату заняли.
— Принимайте гостей, — говорят. И толкутся на месте, видно, что от дома отвыкли, давно не были в жилье: тесно им и непривычно.
Это топографы. После нас работали на Гороховой шивере у Ковы, а потом ниже.
Теперь, когда они содрали с себя всю мокредь и разулись, стало видно, что это совсем разные люди. Казались же в плащах одинаковыми.
Первый — коротышка. Парню лет двадцать, а совсем маленький, хоть и плотный и лицо пухлое, телячье.
Второй — высокий и крепкий, с русой бородой, подстриженной кругом и обрезанной, как щетина. Из-под кепки буйно выбиваются волосы и лезут в глаза.
Третий — тоже высокий, но сутулый и лысоватый. У него лицо, точно кирпичная маска, резко отделяется от белого лба и залысин.
Когда Зина подогрела остатки обеда и ребята сели за стол, мы с Михаилом собрали их плащи, сапоги и штаны — потащили в баню сушить.
— Это Валя, моя жена, о них позаботилась, — толковал мне Михаил. — Если б она не велела баньку истопить, как теперь жили-то?
Вернулись домой, ребята уже пообедали. Кирилл зажигает лампу, Юля протирает законченное стекло, Митя карты раскидывает.
Но игра не вязалась Дмитрий Иваныч, тот, что лысоватый, на середине кона отложил карты, достал папироску и откинулся к стене. Точно обо всем сразу позабыл.
Митя заерепенился:
— Что ты? Надо кончить. Зря я трудился — колоду тасовал.
Дмитрий Иваныч словно не слышал.
— Кирилл, как сезон-то прошел? — И, не дожидаясь ответа, затянулся папиросой. — У нас тяжело-о.
Русый Илья тоже опустил карты.
Розовый Пашка уставился на начальника, ротик кружочком раскрыл.
— Главное — с деньгами хреново, со снабжением... — продолжал Дмитрий Иваныч. — К трудностям привыкшие. Но ведь за все лето лишь пару авансов получили, да к концу маленько подбросили. Вот и работай... И бензин получали через пень колоду. Бесхозяйственность в нашей изыскательской партии первосортная! Расскажи кому-нибудь — не поверят. Разве не анекдот — две бочки бензина привезли нам с Енисея за шестьсот километров на двадцатитонной самоходке! Я как увидел такое внимание, чуть не заплакал. Ведь здесь, в Богучанах, нефтебаза. Надо немножко подумать и завести для нашего дальнего участка один катер. Будет он возить бензин не дальше чем за сто километров. Думать, что ль, нечем... Две бочки за шестьсот верст тянут на самоходке!