18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Димчевский – Летний снег по склонам (страница 30)

18

Короткий разговор в конторе порта Осетрово, и мы спешим к причалу, где ждет катер. Вдогонку за грузовыми баржами, недавно ушедшими вниз по реке! Среди дня догнали этот необычный караван — два огромных сухогруза счалены друг за другом, получилась длинная и мощная посудина. Впервые по Лене идет такой «воз».

Дни наполнились просторами, раздающейся вширь реки. Позади Киренск, устье Чаи, двойное устье Витима, пробившего синие хребты; ворота алмазного Мирного — Ленск, дымящийся в вечернем холодке трубами энергопоезда; грандиозное зрелище вечерней грозы в устье Олёкмы. И долгие беседы в тесноватой рубке, рассказы капитана-наставника, знающего Лену во всех течениях, во все времена года, помнящего имена речников чуть ли не до третьего колена...

Якутск — цель необычного каравана. Прощаемся с нашими знакомцами, нам — дальше на север. Перебираемся в поселок Жатай, на базу танкеров, и через сутки уходим с экипажем совсем молодых ребят — практикантов речного училища. Наш путь мимо Алдана, Вилюя, вдоль сурового Верхоянского хребта. Эти просторы вырываются из всего виденного, ты словно на незнакомой планете. Пламенные росчерки высоких облаков, горы, как раздутый ветром уголь чудовищного костра — ярко-красные, пылающие, без намека на жизнь — ни кустика, ни мха; темно-синяя, почти черная, река и скорлупочка танкера. Выйдешь на мостик и чувствуешь себя пылинкой среди этих стихий. Лена здесь так широка, что штормы не уступают морским — волны катает через палубу.

Рано утром прорисовался в тумане остров Столб, как путевой знак, обозначающий выход в студеное море. А вот самое это море Лаптевых.

В каюте капитана, под потолком, — чучело чайки, раскинувшей крылья в застывшем полете...

Все осталось в памяти и в записных книжках. Тогда, на реке и в море, были написаны стихи, а проза долго еще отстаивалась, перебраживала...

НИЗОВЬЯ

Памяти Николая Николаевича Немнонова

Хребет подходил здесь к самой реке. Мертвые горы — под облака. Облака светились красным. Горы были цветом как медь. Ни пятна лишайника, ни травинки — обветренный камень от берега до неба. Ни намека на жилье, на след человека. Будто это раскаленные угли в закатном горне, где все сгорело, расплавилось, утекло в стальную реку.

Но в одном месте след человека все же был... Из-за речной дуги, там, наверху, вывернулась округлая, похожая на башню скала, приросшая к вершине хребта. У ее подножья — гигантская осыпь. И на осыпи — обломки самолета: искореженные крылья, куски фюзеляжа, отвалившийся хвост. Самолет разбился лет пять назад, зимой: во время тумана врезался в скалу.

Обнаружили его только с открытием навигации. С тех пор всякий раз, проходя мимо, речники рассматривали обломки. Без бинокля их трудно заметить — очень высоко, а в бинокль видно хорошо. Сначала они наводили на грустные размышления, но потом к ним привыкли, обломки стали обычной достопримечательностью этих пустынных пространств.

И уже в свой второй рейс практикант Саша Матюшин сказал про них неуклюжий стишок:

Фюзеляж и плоскостя — присылайте запчастя...

Стишок как-то сам собой въелся в память, сам собой произносился каждым, кто брал бинокль и рассматривал обломки.

Из рейса в рейс стишок заполнялся и другим смыслом, не относившимся к самолету. В него стали играть, как в побрякушку, пристегивая к любому поводу.

Вот и сейчас — показался порожний танкер, идущий снизу, капитан едва глянул в окуляры, заметил погнутые мостки — потрепало в Ледовитом, — опустил бинокль и бросил рассеянно:

— Фюзеляж и плоскостя...

Матюшин, стоявший у штурвала, насторожился. Без бинокля ничего еще не рассмотреть, но тон, каким Силин сказал эту строчку, намекал — у встречного случилась неприятность. Судя по всему, неприятность небольшая.

Матюшин не испытывал уже некоторой гордости, услышав стихи, пущенные им в оборот. Они стали повседневной мелкой монетой, он привык к ним, как и ко всем примелькавшимся словам. При событиях малозначительных обычно говорилась одна половинка двустишия. Только серьезные случаи вызывали чтение всего стишка целиком и подчас даже хором.

Утром, например, когда радист Коля Попов вытянул из-за кормы конец, к которому привязал на ночь робу, чтоб прополоскалась в проточной воде — на конце болтались только два рукава. Остальное оторвалось, зацепившись за топляк.

— Фюзеляж и плоскостя... — присвистнул Коля.

И все, кто был на мостике (а утром в хорошую погоду там собирается почти вся команда), с сочувствием продолжили:

— Присылайте запчастя!

Встречный танкер подошел ближе, и Матюшин увидел, как лихо покорежило ему мостки. Мостки проложены над палубой от рубки до носа. Обычно на них хранится запас дров для камбуза и всякие хозяйственные мелочи, потому что на палубе ничего не положишь — она у самой воды и в шторм через нее катает волну. У этого на мостках не осталось ни полешка — все унесло в океан. Стальной поручень перекрутило и частью оторвало. Железные балки, на которых держатся мостки, возвышаясь над палубой, — погнуты, словно у них ноги подкосились в коленях. Да и весь танкер — обшарпанный, блеклый, ржавые пятна проступили на рубке. Ярко видится лишь название «Львица» — черным по желтоватому борту, высоко поднятому над водой.

Силин вышел на мостик, сжался от холодного ветра, подождал, пока из рубки «Львицы» не показался человек. Это был механик, который словно бы через силу, нехотя приблизился к погнутому поручню. Он под стать своему танкеру: в жеваном кителе, вымазанном суриком, и выцветшем берете.

— Что случилось? — крикнул Силин в мегафон.

Механик ответил, выдавливая слова:

— На лед напоролись...

— Где капитан?

— В каюте. Болеет.

— Привет ему!

Механик расслабленно махнул рукой и ушел.

Долго еще маячила корма «Львицы», покрашенная закатным огнем в красное. Вода была почти черной, взъерошенной, по ней бежали медные гребешки волн, и танкер бакеном светился вдали.

Радист Попов принес сводку погоды. В море шесть баллов, температура плюс пять. Силин кивнул в ответ и ничего не сказал, но в груди натянулась какая-то струна. Близость моря, близкий труд морского перехода ощутились вдруг явственно, как напряженье мышц и мысли. Сами собой, одной глыбой повернулись в памяти картины прошлых переходов. Глыба эта не распадалась, не дробилась, она держала в себе все, связанное с морем. Это был особый слой в напластованиях души, как был еще речной слой и слой домашний. И, передвигаясь по жизни, Силин входил в каждый из слоев, оставляя в каждом что-то новое, и слои эти разрастались, наполняли душу, и она росла, становилась больше, шире, мудрей.

Встречный танкер и сообщение о шторме в море были чем-то вроде трапа, по которому Силин перешел из речного в морской слой...

Кроме сводки погоды Попов принес еще этюдник. Со здоровенной фигурой радиста, круглой стриженной головой, грубым, по-юношески прыщавым лицом и большими руками никак не вязалось представление о живописи, о кистях и красках. Грузчик, трюмный — вот что скажешь при первом знакомстве. А он был радистом, и неплохим, и любил ввернуть иногда, что он морской радист — не чета речникам. Однако несоответствие внешности и занятий своих Попов сам понимал и каждый раз открывал этюдник, преодолевая некоторую стеснительность.

Вот и сейчас он робко присел на диванчик, привинченный к задней переборке рубки, присел с краешку, боком, этюдник раскрыл на коленях, погремел тюбиками, посмотрел на медные горы, на горящие облака, тихо вздохнул и задумался.

Силин не видел его. Да и не до этюдов сейчас. Он смотрел на реку и думал о своем. Удивляло, что капитан «Львицы» Голяков, старый друг, с которым вместе кончали училище, даже не вышел из каюты. Размышляя, Силин все больше убеждался: что-то здесь кроется... Если б просто штормом потрепало — небольшое горе, в каюту прятаться нечего. Видно, случилась крупная неприятность... Больным сказался... Ничем в жизни не болел, а тут вдруг заболел... Стряслась беда — вот что! Потому и послал механика на мостик. Самому выйти — надо все объяснить. А разве станешь о беде кричать на всю реку... Вот и сказался больным...

И тут Силин с досадой на себя подумал, что надо бы пристать к «Львице», зайти к Голякову, все разузнать, помочь... Теперь поздно — их корма искоркой светится вдали, гаснет в речном просторе.

Зашагал по рубке, не зная, куда себя деть. Делиться сомнениями с вахтенным и радистом — этими салажатами — не хотелось. Ждать следующей встречи с Голяковым долго. Связаться по радио — бессмысленно, ничего он не ответит... Вышел на мостик, постоял, наблюдая, как «Львица» едва приметной точкой скрылась за излучиной. Немного утешился тем, что никакой досадой теперь не вернешь Голякова и сетовать на свою нерасторопность некому и незачем.

В рубке закурил сигаретку, огляделся, подсел к радисту. Как неуклюже держит Попов кисточку своими корявыми от ветра пальцами. И уже обозначена кровяной краской на картоне рваная линия хребта, размёт горящих облаков... Не верится, будто эти пальцы могут такое.

Силин оторвался от этюда, словно бы впервые посмотрел на берег, на штормовую реку и вдруг подумал, что ведь толком, пожалуй, не видел уже этих гор — так привык к ним. Не понятно, как мог радист, плавая здесь первую навигацию, показать что-то новое ему, капитану, помнившему низовья реки назубок, державшему в памяти всю лоцию... Но показал же... Сколько было закатов, а западет только этот. Западет из-за грубых пальцев, держащих тонкую кисть, из-за картона, по которому проступили облака и хребет, обожженный последними лучами... Какая же действительно красота! Какая мощь и размах! И все втискивается под крышку этюдника, здесь, в рубке.