реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Димчевский – Летний снег по склонам (страница 13)

18

Саша! Вот что. Вымытый пол в рубке, скатерть на аккуратно накрытом столике... И память потащила чередой, как лента транспортера, когда разгружают трюм: ящик сгущенки, бидон сливок, рыбу, картошку, чурки, напиленные для печки... Он же заботится о ней и о дочери. Конечно же заботится! Без него ничего бы не было в их плавучем доме. Он болтун, конечно, и выпить любит, и погулять, но семью не забывает, и никогда не сказал Гале ни одного грубого слова. И еще она вспомнила недавние объятия, и всем телом поняла, что только от него приходила к ней полная радость. В памяти мелькнули давние, полустершиеся и более яркие лица мужчин, которых она знала, и ни один из них никогда не мог дать ей того, что желалось. Только Саша сразу захватил ее. Она оглядывалась со своей высоты и, кроме него, никого не видела вокруг. Она нарочно припомнила того, лысоватого, которому недоставало одного птичьего молока. С ним был бы полный достаток и городской покой. Но у него не только птичьего молока не было... И Галя без малейшего сожаления откинула его и перенеслась обратно на баржу.

Вот эти-то две мысли — о дочери и о муже — поднялись в душе, и мгновенья, когда они появились и засветились, показались Гале необычайно важными и сладостно-долгими.

Она очнулась, поймав себя на том, что перелила чай в чью-то чашку и он уже почти заполнил блюдечко — вот-вот выльется на скатерть... Кому ж она так полно?.. Галя огляделась... Да это ж ее чашка! Она засмеялась над собой, услышала свой смех и подумала, что давно так не смеялась, и обрадовалась своему смеху, и увидела, что Иван Петрович улыбается, а Саша просто светится, и даже Сидорин, хоть не без кисловатости, тоже разделяет прилив хорошего настроения.

3

Издавна завидовал речникам. Не тем, что на белоснежных пароходах, а тем, что на баржах. Сядешь на обрыв и смотришь, как медленно тащится по Оке «воз» белян и гусян с запряженным в него мазутным буксиром. Вдоль борта висит белье, мать на корме стирает, рядом — бесштанные детишки, — все буднично, просто, как в избе или во дворе. Но вокруг — простор реки, высокие облака, луговые дали, теплый ветер, пропитанный запахами водорослей и рыбы. И от всего этого простая стирка приобретает таинственность некоего вселенского действа. Не хочешь верить, что там все, как дома — там все иначе, удивительней, выше и чище. И хотелось пройтись с ними по реке — хоть немножко, пожить в этой бродячей и такой оседлой семье, кочующей вместе с домом средь синих далей.

Не скоро желание осуществилось. Миновало, пожалуй, лет двадцать... Занимая в одном учреждении неплохую должность, я начал постепенно замечать, что становлюсь чем-то вроде заводного паровозика: повернут ключик, и он бежит по круговому пути от будочки до станции...

Дорога от дома до учреждения, и дела внутри учреждения, и путь от учреждения домой настолько примелькались, что стало возможным все совершать с закрытыми глазами — круг повторялся за кругом, год за годом, мир исчез...

И тогда вспомнилась река, баржи, луговой простор, чья-то жизнь и работа в речном раздолье. И рука, прорывая привычный круг, сама потянулась написать заявление об уходе и заявление о приеме в отряд инженерно-геологической съемки, отправлявшийся на Ангару...

И стою уже на высоком берегу Енисея, и внизу — баржа-самоходка. Наша баржа! Мы грузим ящики, мешки, рюкзаки, устраиваемся на крыше рубки, последний взмах руки: прощай, база! Минуем кусок широчайшего Енисея, у поселка Стрелка входим в устье Ангары, поднимаемся вверх через пороги и шиверы. Жизнь на барже и впрямь оказалась необычайной и самые прозаичные житейские дела, вроде стирки, сна и обеда, среди простора на фоне синих скал и тайги обретали какой-то иной, глубокий смысл.

После того сезона захотелось получше увидеть Енисей, и удалось пройти его с рефрижератором до Дудинки и назад до Красноярска. Потом Лена, потом Иртыш и Обь... Светлые ночи в рубках, жаркие дни на палубе, снег по берегам в июле, незаходящее солнце, рассказы капитанов о причудах реки, легенды о речных радетелях и оратаях, судьбы, в каждой из которых — золотая крупица (не приходилось встречать на реке человека неинтересного, скучного, пресного) — все вбиралось, запоминалось, откладывалось. И одним из первых отстоялся рассказ о человеке робком и незаметном, но по-своему сильном, увиденном в рейсе по Енисею.

ДВЕ СИГАРЕТЫ

Как подошли к Полярному кругу, сразу похолодало. По стеклу иллюминатора поползли капли, и тысячу раз повторялся в них затянутый мутью Енисей, черные волны и блеклая зелень плоского берега. Ольга Кузьминична мельком взглянула на реку, зевнула и поежилась под платком; она мерзла и поэтому почти целый день провела в каюте на койке, укрывшись одеялом, но сейчас поднялась, чтоб посмотреть Курейку — поселок на левом берегу.

Не видно. Значит, прошли. Да, прошли — повариха Маша стучит в дверь:

— Обедать идите! Бесплатный нынче обед! Обедать!

В Заполярье команде прибавляют к зарплате на еду. Выходит, прошли Курейку... И чего вспомнилась Курейка? Старость, что ль, подошла?..

Ольга Кузьминична не любила воспоминаний, потому что они были такими же холодными и мутными, как сегодняшняя погода, от них становилось зябко.

А ведь тогда в Курейке был солнечный день. И Енисей был синий. Но еще синей глаза у Павла Петровича, синей и резче. Страшно и захватисто было смотреть на него. Как мигом вскинул он бак, обросший едким пламенем бензина, и швырнул за борт! И все были спасены. Только правая рука Павла Петровича вспыхнула, и он взмахнул ею, как крылом, и огненные перья падали в воду. Только в воду — ни одна искра не угодила в катер, где стояла бочка с бензином и сидели люди.

Вечером Ольга Кузьминична склонилась над кроватью и, как могла, успокаивала Павла Петровича. Единственный раз ей удалось так близко побыть возле него. Если б хозяйка не уехала в Туруханск — никогда она даже не дотронулась бы до этого человека, так и смотрела бы на него издали. А тут вот какое счастье — она гладит его левую, дрожащую в ознобе руку. Даже не руку, а одеяло, прикрывающее Павла Петровича. Но все равно — это счастье. Она наклонилась к его лицу, совсем близко, слышит дыхание. Он открывает глаза, смотрит непонимающе...

— Обедать! — стучит Маша в дверь. — Обед бесплатный простынет!

Ольга Кузьминична кутается в платок и стоит, не решаясь выйти из каюты. Наконец отбрасывает воспоминание и идет. Она садится в уголке, у стола, который слева от входа. Кроме нее, здесь никого. Команда маленькая, и все помещаются за столом справа, напротив окошечка, из которого Маша подает тарелки с супом.

Ольга Кузьминична изредка незаметно посматривает в ту сторону. Костя-радист, курчавый парень в тельняшке, рассказывал анекдоты, но замолк, когда она вошла. За столом команды всегда смолкали при ее появлении. Она привыкла к этому. Она здесь человек чужой. Сопровождает груз, и только, Никакого дела здесь у нее до самой Дудинки не будет, поэтому ни с кем близко она и не знакомится. Да если б и захотела, ничего у нее не вышло бы. Здесь все мужчины, а у них она никакого интереса не вызывает — Ольга Кузьминична знает это. И все-таки изредка потихоньку посматривает на Костю. Он ей нравится.

Не проходит рейса, чтоб она не влюбилась в кого-нибудь. Сильней или легче, а обязательно влюбится. Она привыкла к этому, но все равно всякий раз мучилась от неразделенности чувства и больше всего от того, что знала — никто ее не полюбит. И еще безнадежность давила ее, когда она видела детей...

Одиночество окружало Ольгу Кузьминичну всюду, от него не было избавленья. Она знала: навязчивым поводырем оно пойдет рядом до конца. Ночами и в дожди, в холодных каютах, в портовых сторожках и общежитиях, когда ветер сыро и хлипко бьет по железу, приходило страшное чувство пустоты и бесцельности жизни. Ольга Кузьминична куталась в платок, закрывала глаза. Оцепенение охватывало плечи, прижимало подбородок к груди, пронизывало холодной дрожью руки.

И только минуты безнадежной влюбленности отчаянно и горько кружили голову.

Ольга Кузьминична проглотила две ложки лапши, пожевала хлеб... И вдруг с неожиданной для самой себя смелостью посмотрела на Костю. Они встретились глазами. Радист обсасывал кость, губы его лоснились, к загорелой щеке прилипла крошка. Он подмигнул Ольге Кузьминичне, отложил кость и вытер тыльной стороной ладони рот.

— Маруся, что на второе? Опять вермишель! Ох-хо-хо... Воротит... Ну, положи побольше.

Когда он принялся есть, Ольга Кузьминична подумала, что забыт не только этот взгляд ее, но и самое ее существование для Кости безразлично. Она поднялась и ушла в каюту.

Полутьма давила. Один вид холодной койки вызывал озноб. А в иллюминаторе все плыли и плыли умноженные тысячью капель низкие тучи и белые барашки на волне.

Енисей, дождь, берега — все было знакомо до мелочей. Вся жизнь до самого конца тоже была заранее известна. От этого охватывало отчаянье и на мгновенье останавливалось сердце. Разум не хотел знать будущего, душа желала неизвестности, неожиданного чуда, небывалого изменения судьбы. Но даже самое это желание поднимало в сердце такую горечь, что вынести ее, казалось, нет сил.

Ольга Кузьминична представила себе порт Дудинку, разгрузку, контору, потом аэродром в Норильске, возвращение в Красноярск... И снова Енисей, и опять самолет. И так все лето.