реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Чуковский – Девять братьев (страница 12)

18

Сенечкин с наслаждением глотал картофельную шелуху. Василий Степанович снял шубу, положил ее в кресло и присел на край кровати.

– У вас сегодня почти тепло. – Василий Степанович взглянул на железную печь, в черном раскрытом зеве которой слабо тлели листы бумаги. Эта печурка и скляночка с фитильком были заботливо принесены сюда осенью Василием Степановичем. – Что я вижу?! – воскликнул он, заметив опустевшую книжную полку. – Вы начали жечь свои книги!

– Да, жгу, – сказал Сенечкнн. – Просматриваю в последний раз, читаю самое любимое и швыряю в печку. Записи университетских лекций, учебники спалил уже давно. Я сжег старые журналы, романы, а книги стихов оставил напоследок. Я уже не могу ходить, Василий Степанович… Ждать осталось недолго. Я так и рассчитал, чтобы тепла и стихов мне хватило как раз до конца.

Два розовых пятнышка появились на его скулах. Свойственное чахоточным лихорадочное возбуждение внезапно овладело им. Он словно опьянел от еды, от разговора.

– Вы, кажется, новые стихи написали?

– Написал.

– А ну, прочтите. Я люблю ваши стихи.

– Это о Тихом океане, – сказал Сенечкин, возбуждаясь еще больше. – Какое прекрасное сочетание слов – Тихий океан! Я лежал и вдруг стал думать о Тихом океане. Какой он огромный, глубокий и теплый. Когда я был мальчиком, я много читал о путешествиях по Тихому океану – о капитане Куке, о Лаперузе. Так хотите послушать?

– Читайте, друг мой.

Сенечкин поднес к глазам лист бумаги.

Не видал я тех дальних, тех солнечных стран, Жил всегда средь овсов и гречихи, Но всю юность мне снился ночной океан, Что зовется Великий и Тихий. Гаснет розовый свет неземной чистоты, Сладко плечи в траве отдыхают, И вверху – нет, не звезды, а будто цветы На ветвях этих пальм расцветают. Чуть дрожат, наклоняясь, и шепчут стебли: Земляной нету мягче постели. А за бухтой во мгле, в невозможной дали И звенит, и поет укулеле. Не увижу я дальних и солнечных стран, Проживу средь овсов и гречихи, Но в конце мне приснится другой океан, Он такой же великий и тихий. Гаснет розовый свет неземной чистоты, Умолкает прибой говорливый, И уже надо мной расцветают цветы, И, как пальмы, качаются ивы. Вот их снежные корни меня оплели, Земляной нету мягче постели. Тишина, тишина. В невозможной дали Не звенит, не поет укулеле.

– Укулеле – это, кажется, музыкальный инструмент тихоокеанских дикарей? – спросил Василий Степанович.

– Да. Полинезийцев.

– Хорошие стихи. Странные стихи. Из вас, друг мой, мог бы выйти настоящий поэт, если бы, конечно…

– Если бы у меня что-нибудь было впереди?

– Да, – сказал Василий Степанович. – Хорошие стихи. Вас как будто не страшит смерть. Тишина, покой… Ну что ж, я думаю, что смерть от голода не всегда страшна. Человек простоит весь день в очереди на морозе, получит свои сто двадцать пять граммов хлеба и пойдет домой, на шестой этаж, в свою комнату. Дома он растопит «буржуйку» и сядет перед нею в кресло. Ему станет тепло, он улыбнется, задремлет и во сне незаметно умрет. «Буржуйка» погаснет, остынет, пройдут дни, недели, а он будет сидеть в опустевшей квартире перед потухшей «буржуйкой» и улыбаться…

– Ну уж нет, не о такой смерти я думаю, – сказал Сенечкин.

– О какой же?

– Я хочу так умереть, чтобы хоть сколько-нибудь досадить своей смертью нашим убийцам.

– Ах вот оно что! И вы тоже? – засмеялся Василий Степанович.

– Да, и я тоже. А почему бы мне этого не хотеть? Только потому, что я больной и меня не взяли в армию?

– Нет, друг мой, я вовсе не смеюсь над вами. Ваши чувства делают вам честь, – миролюбиво заявил Василий Степанович. – Удивительно, до чего в этом городе всем хочется драться. На днях был у меня в гостях мальчик из детского дома; ему лет тринадцать, но на вид не больше десяти. Оказывается, он тоже воюет, ловит ракетчиков! Представьте, затащил меня во время бомбежки на чердак, рассказал мне совершенно неправдоподобную историю о том, как он выследил одного ракетчика…

– Неправдоподобную? А вы думаете, что ракетчиков не бывает?

– Не знаю. Все о них говорят, но я, признаться, склонен считать их плодом фантазии. В такие трагические времена воображение, знаете, разыгрывается. Впрочем, может быть, они и существуют. Но уж если ракетчики существуют, люди они опытные, и не тринадцатилетним мальчикам их поймать… А-а, вот где он, ваш кот! Цел еще! – воскликнул Василий Степанович, внезапно заметив черного кота, лежавшего за печуркой. – В самый темный угол забился. А я смотрю, что это за два уголька там блестят…

Он протянул руку, чтобы погладить кота, но кот отскочил, прыгнул на подоконник, выгнул спину и поднял хвост трубой.

– Чего это он у вас такой пугливый? – спросил Василий Степанович.

– Он совсем одичал за последнее время, – сказал Сенечкин. – От голода. Никак не дается в руки. Я его иногда выпускаю побродить по крышам, чтобы он сам поискал себе еды. Слушайте, вы человек умный, – продолжал Сенечкин в необычайном волнении. – Скажите, устоит наш город?

– Вот уж ничего не могу сказать вам, друг мой. Я человек невоенный. Это вы у военного специалиста спросите. Город в осаде, и мне одно ясно: если будет стоять, так вымрет.

– Да разве смерть страшнее всего? – сказал Сенечкнн, торопясь и дрожа. – Быть может, оттого, что я давно уже болен, я привык к мысли о смерти и не боюсь ее. И никто в городе не боится смерти. Это удивительно, но это так. Ну что ж, если надо, умрем. Но город будет стоять. Позор страшнее смерти…

– Вы так думаете?

– Да, я так думаю, – сказал Сенечкин. – А вы разве не так думаете? Уверен, что и вы думаете так. И самое замечательное то, что у нас в городе думают так все, все до единого человека!

Василий Степанович давно уже не сидел на кровати, а стоял возле двери, которая вела в соседнюю комнату. Это была нежилая холодная комната. В ней никогда не зажигали огня и никогда поэтому не завешивали на ночь окон. Василий Степанович нетерпеливо нажимал дверную ручку и, видимо, спешил окончить разговор.

– Вы только через окно поглядите или опять полезете по карнизу на соседнюю крышу? – спросил Сенечкин.

– Пожалуй, вылезу на карниз, – сказал Василий Степанович. – Вы ведь знаете: для меня это удовольствие.

– Как вы не боитесь! – воскликнул Сенечкин. – Вчера, едва вы вернулись, началась бомбежка. Если бы вы задержались еще на минутку, вас стряхнуло бы с карниза взрывной волной. Чистый случай! И вообще не понимаю, как вы не боитесь высоты. Я, например, очень боюсь высоты. Смерти не боюсь, а высоты боюсь… Что ж вы шубы не надели? Вы так простудитесь. Накиньте хоть мое пальто, оно в той комнате, у окна лежит…

Но Василий Степанович уже закрыл за собою дверь соседней комнаты. Сенечкин вздохнул и вытянулся под одеялом. Розовые пятнышки на скулах пропали, возбуждение покинуло его, лицо побледнело. Он чувствовал себя слабым, усталым и быстро заснул.

Глава 7

«Средь шумного бала»

16

Библиотеку устроили в маленькой комнате рядом с санчастью. Вход в санчасть был из сеней налево, а в библиотеку – направо. Люся начала с того, что вымыла пол, сняла с потолка паутину. Ей принесли койку, стол, шкаф, и места стало совсем мало: чтобы добраться до шкафа, нужно было боком протискиваться между койкой и печкой. Но не теснота смущала ее, а то, что в комнате было темно даже в середине дня.

Она вымыла оконное стекло, и сейчас же комната наполнилась голубоватым зимним светом. За окном оказался маленький дворик, заметенный снегом, без единой тропки. Заиндевелые прутья ракиты лезли в стекло. Синица сидела на раките, перепархивала с ветки на ветку, отряхивая иней и заглядывая в комнату одним глазком.

Печку топили жарко, и Люсю огорчало только одно: в библиотеке почти не было книг. Ермаков обещал послать ее в город за книгами, но все откладывал эту командировку со дня на день, очевидно не считая Люсю еще вполне здоровой.

А Люся между тем уж поправилась. Так, по крайней мере, ей самой казалось. От болезни осталось только какое-то странное душевное оцепенение. Все, что происходило вокруг, она видела словно во сне. Вот-вот она очнется и снова возвратится к ней та осенняя жизнь, со всеми ее событиями – рытьем окопов, потерей брата, бесплодными поисками человека, с которым однажды ночью шла через картофельное поле, голодом, безвыходной тоской, тяжкой дорогой по льду Ладожского озера…