18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Брешко-Брешковский – В когтях германских шпионов (страница 58)

18

Вот почему юный Малицын был живою, во много раз увеличенной танагрской статуэткой, с темными, до жуткого темными, не черными, а именно темными, глазами. И крупный, синевато-жёлтый белок их говорил о чём-то далёком и нестерпимо горячем, как джунгли Индии, как раскаленные пески пирамид. Эти глаза, несмотря на величину свою, узкие, с египетским разрезом, никогда не смотрели ясно и прямо. Не могли смотреть. Мешали тени длинных ресниц, мешала какая-то дымка прозрачной поволоки. И выражение их всегда было загадочное, томное.

Он пил вино, пил, как мальчик, больше из озорства, чем от удовольствия. И когда Мара пыталась удержать его:

— Не пейте больше, князь, вам вредно!..

Он, глядя и на Мару, и в то же время как будто созерцая одному ему ведомые дали, отвечал с улыбкою, причем улыбались губы, глаза же оставались не только серьезными, а даже грустными:

— Не мешайте… Мне надо тренироваться. На войне зимою, когда будет очень холодно, должен же буду я глотнуть коньяку… И тогда с непривычки могу охмелеть. А это вовсе не желательно… Я должен себя подготовить…

И он «подготовлял» себя самым добросовестным образом…

Из всех Сонечкиных «влюблений» это было самое трогательное. Бойкая щебетунья, она резко менялась в обществе этого юного красавца. Затихала, опускались плечи, и она подолгу не сводила с него синих, одухотворённых какой-то упорной мыслью глаз…

Сонечка под влиянием нового чувства принялась писать роман, где вместо Малицына вывела своего «героя» под именем Палицына, почему-то назвав его Гулей, уменьшительным неизвестно от какого имени. На самом же деле он был Андреем.

Итак, Гуля Палицын…

С него начиналась первая глава, она же и последняя, потому что дальше двух страничек синей учебной тетрадки, исписанной крупным детским, презирающим горизонтальные линии почерком, не подвигался роман…

— С чего бы начать? — ломала свою легкомысленную голову Сонечка, обращаясь за советом к Маре.

— С чего хочешь, с того и начни…

— А разве так можно?

— Можно! Я интересовалась, как пишет свои романы Бережной, а главное, как он их начинает. Он сказал, что можно с любой фразы, которая в данный момент просится под перо… Сказал, что к тому, что хочет сказать автор, он всегда незаметно сам подойдёт, в конце концов…

— А я думала, существуют какие-нибудь правила…

— В творчестве нет правил, есть вдохновение.

— Вот как! — обрадовалась Сонечка. — В таком случае, и я буду писать по вдохновению. Но все-таки с чего бы начать? Разве с пробуждения? Начну с пробуждения…

— Начни.

Сонечка, думая, думая, вывела, наконец, косыми каракульками:

«Гуля Палицын проснулся. У него были белые, красивые зубы. Вообще он весь был очень красив. Черты лица…»

Здесь Сонечка сделала паузу. Какие у него черты лица? Она никогда не обращала на это внимания. Вернее, никогда не видела их. Она видела глаза… только глаза. И в них тонул её взгляд, и все лицо его расплывалось в тумане, как если б Малицын был факиром, заставляющим видеть себя лишённым материальной оболочки, бестелесным…

— Но нельзя же так. Нельзя же не описать подробно героя…

И Сонечка ставила кляксы, рисовала на полях чёртиков, кусала губки, пытаясь найти слова и образцы, чтоб описать лицо Гули.

Нос, первым делом — нос… Это самое главное. И Сонечка решила начать с описания носа.

«Породистый»… нет, не то слово. Он и породистый, и какой-то еще. И это неуловимое «еще» — гораздо характерней.

Неуверенно ложились на бумагу фразы, зачеркивались, исправлялись, громоздились друг на друга и получался такой сумбур, что даже сам «автор» начатого романа при всём желании своём никак не мог в них разобраться.

«Трудно писать роман. Ничего не выйдет», — решила с грустью Сонечка. И синяя учебная тетрадка подверглась на время остракизму.

Через день «опала» окончилась, и Сонечка усердно выводила, оставив для описания лица свободное место: «Гуля решил поехать на войну…» Опять не то… Решил! Не он сам решил, а его посылают… «Гулю послали на войну…» Опять не то… Послали! В этом что-то принудительное, казенное. Ах, как трудно писать роман!

— Мара, давай писать вдвоём. Это можно. Ведь писали вдвоём?..

— Писали. Братья Гонкур, братья Немировичи-Данченко.

— Но для этого нужно непременно быть братьями… Мы же с тобою, хотя и подруги…

— Писали и чужие друг другу. Эркман и Шатриан писали вместе.

— Однако братья чаще. Например… ты забыла еще братьев Карамазовых!

— Братьев Карамазовых, — сощурила княжна зеленоватые японские глаза. — Но ведь это роман… Так, называется роман Достоевского.

— Разве? Ну, все равно — братья. Есть о чём говорить! Самое главное, хочешь ты писать со мною или нет?

— Боюсь, ничего не выйдет…

— Ну, вот. Всегда такая ты! Ничего не выйдет!.. А может быть выйдет… Попробуй! Самое главное описать его лицо? А я не могу. Не могу! Он так мне весь нравится, весь, ты понимаешь? И я вижу только одни глаза. Ты видишь его лицо? Тогда опиши. Садись, бери перо.

Мара, взяла синюю тетрадь и крупным, чётким, английским почерком набросала:

«Гуля напоминал своей внешностью маленького индского божка, вылитого из бронзы. Когда он смеялся, а смеялся он редко и нехотя, зубы освещали его лицо, и оно казалось менее смуглым».

Сонечка, нагнувшись через плечо подруги, читала…

— Недурно, только разве зубы могут освещать лицо?

— Могут.

— А по-моему…

Княжна, отодвинув тетрадку, положила перо.

— Надоело… Сама пиши!

На этом кончился роман… в синей тетрадке. А в жизни он только разгорался и, по-видимому, с обеих сторон, хотя Малицына трудно было понять. Сонечка нравилась ему. Он охотно искал её общества. Он часами играл ей свои фантазии, сидя у пианино в большом «бристольском» номере обеих подруг, но любит ли он Сонечку — трудно сказать. Сам он ничего не говорил, а в его томных, с поволокою глазах, мудрено было угадать что-нибудь.

Как музыкант — он владел даром Божьим. И чтоб он ни играл — вальс Шопена или одну из своих собственных фантазий, слушателей чаровало его исполнение. И во всем, в каждом звуке было так много чувства… И выливался целиком весь его темперамент, страстный, сдерживаемый. И моментами вырывались звуки такой покоряющей, безудержной мощи, что казалось, этот смуглый юноша вместе с пианино, сорвавшись вдруг, унесутся куда-то… Потом стихийная мощь сменялась чем-то нежным, прозрачным и тихим, как чистый, звенящий шёпот…

В восточных фантазиях Малицына сказывалась южная, знойная кровь. И праздничное, напоенное солнцем ликование феерических, сверкающих шествий, переходило в жалобную тоску, тоску далёких полуденных существ, беспомощных пред безжалостно топчущей их силою слепой, карающей судьбы…

Книжна, сама недурная пианистка, упивалась красотами богатой техники. А Сонечка… Сонечка, сжавшись в покорный и гибкий комочек, не сводила завороженных глаз с профиля «своего Гули». И когда он играл, этот профиль был строгий, вдохновенный и властный…

Замирали последние звуки, и, хотя реяло кругом еще не вспугнутое очарование, волшебный инструмент превращался уже в банальное, с бронзовыми подсвечниками, украшение гостиничного номера.

Малицын проводил рукою по глазам, словно отгоняя истому и целые хороводы кружившихся перед ним призраков… И опять это был мальчик, который пьёт для «тренировки», чтобы не охмелеть потом от одного глотка коньяку. Подруги хвалили, восторгались, а он не понимал, за что его хвалят… И улыбались губы в нерешительной, сверкающей улыбке… А томные, в вечном сумраке длинных ресниц глаза, смотрели с какой-то непонятной тоскою…

Подруги оставались вдвоём. Сонечка сжимала руки Тамары…

— Как я его люблю! Как он мне дорог. Ах, это такое, такое!.. Не скажешь!.. Слов не хватает. Нет их — слов! Понимаешь? Нет!.. И хорошо, и я рада, что нет. Лучше так!..

26. К нему!

От одной мысли Сонечка приходила в ужас:

— Его пошлют на войну. Его могут убить! Этот оранжерейный цветок и вдруг в каких-то окопах!.. Наступают холода и будет еще холоднее… А я останусь здесь, и он уже не будет мне играть!.. Ах, Мара, зачем так глупо устроен свет, зачем эта противная война и вообще…

И Сонечка, ломая руки, готова была вот-вот расплакаться. Походит-походит молча и совсем машинально, думая о другом:

Вянет лист, проходит лето, Иней серебрится, Юнкер Шмидт…

Так и покончила. Так и осеклась. И умолкла. И как-то неслышно прильнула вся к стеклу окна.

Мара тихо подкралась к ней и, схватив Сонечку за твёрдые, круглые плечи сильными руками своими, повернула к себе. И увидела близко-близко два громадных, синих глаза. И в каждом — прозрачная детски-крупная и детски-беспомощная слезинка.

— Дурочка! — только и нашлась оторопевшая княжна.

И самой стало не по себе. Мара обняла Сонечку. Сонечка уже не стыдилась больше своих слёз, дала им полную волю. И плакала, вздрагивая на плече Мары.

«Мы, кажется, на этот раз влюблены самым основательным образом…», — решила княжна.