Николай Бажанов – Танеев (страница 47)
Сопровождать Сергея Ивановича вызвался вместе с другими ученик его Константин Николаевич Игумнов.
Час настал, все было готово, чемоданы с нотами упакованы, кот Василий замкнут в корзине, где он, потихоньку рыча, ворочался сердито.
Последовав маршруту, указанному Танеевым, путешественники сбились с дороги, переезжали вброд мелководную речку и проехали лишних шесть-семь верст. Настроение Сергея Ивановича несколько снизилось. Однако, приехав на место, он отказался от отдыха и повел гостей на любимую горку.
Ходу до пригорка было всего шагов двести. Но Сергей Иванович шел и дышал тяжело — в пальто, опираясь на трость, казался возбужденным и суетливым. Спутники с трудом уговорили его присесть на неотесанную скамью под предлогом фотографирования.
Этот памятный снимок, сделанный 2 июня, и дошел до наших дней.
Солнце зашло за облако. Казалось, еще минута, и в безветренном воздухе поплывут мерные звуки мессы Баха, разносимые эхом по глухим еловым чащобам. Но, видимо, навсегда замолкли в этих краях голоса Московской симфонической капеллы.
Нерушимая тишина прерывалась изредка слабым щебетом птиц. Над гребнями деревенских крыш и купами темных деревьев повисло неподвижно облачко голубого самоварного дыма.
Вскоре хозяйка Анна Константиновна позвала к чаю, накрытому под деревом на столе, застеленном клетчатой домотканой скатертью. Было тепло. Пахло сеном.
«Теперь все пойдет по-иному!» — думалось каждому из гостей. Они еще засветло уехали.
А на третий день на дачу к Райскому позвонили по телефону и передали, что у Сергея Ивановича был сердечный приступ. Райский немедля выехал в город и оттуда в Дюдьково, пригласив с собой профессора Кишкипа.
Из-за ливня доехали только к вечеру. Сергей Иванович, заметно осунувшийся, сидел за столом. Осмотрев больного и расспросив свидетелей приступа, профессор велел на следующий же день перевезти Сергея Ивановича в Москву, захватив с собой кислород. Около полуночи приезжие покинули Дюдьково, не предвидя катастрофы.
Наутро Райский снова выехал в Звенигород. Вместе с ним был старый земский врач Орлов. Танеев просил привезти ему земского врача.
По лицам встречавших на крылечке дома приезжие прочитали, что случилось непоправимое.
Заслышав рожок автомобиля за лесом, Сергей Иванович приподнялся с подушек.
— Это Назарий Григорьевич привез доктора! — в сильном волнении проговорил он. И тут же начал резко меняться в лице…
К вечеру, когда в доме замолкла горестная суета, повеяло прохладой и покоем. В горницах, чисто прибранных, стоял влажный запах мяты, лесных цветов, луговых трав. Солнце золотило угол оконного карниза. Слышнее сделался вечерний звон пчел на клевере.
В угловой, где он лежал, цветы и листья были рассыпаны на столах, на скамьях, на подоконниках, на полу, ветками, снопами, охапками. Их нанесли заплаканные девушки, которых Танеев помнил еще девчушками, когда они, повиснув на заборе, словно зачарованные впервые слушали звуки фортепьяно, долетавшие из раскрытых окон дачи.
На круглом столике подле двери лежали неразобранная почта, телеграммы от Модеста Ильича, который был уже в пути из Петрограда, от Рахманинова и Зилоти из Финляндии.
Вся деревня высыпала проводить московского гостя. Отослав вперед повозку, мужики бережно подняли на плечи тяжелый окованный гроб и понесли. У околицы высотой согбенный пастух Никанор неподвижно стоял, опираясь на палку, старческими, помутневшими глазами вглядываясь в приближавшееся шествие. Когда гроб поравнялся с ним, он вдруг сорвал с головы шапку и упал на колени.
Небо хмурилось. Под горкой против Саввы Звенигородского остановились. Пошел дождь. Не успевшая просохнуть после недавних ливней глинистая дорога сделалась тяжелой. Гроб поставили на повозку, так и довезли до станции, где дожидался заказанный вагон.
В четвертом часу дня, когда голова процессии поравнялась с раскрытыми настежь воротами в ограде Московской консерватории, неожиданно, заглушая дребезжание воды в желобах и жалостные причеты хора, прозвучала музыка. Сводный симфонический оркестр в составе свыше ста человек провожал старого учителя величавыми звуками адажио из симфонии до минор…
Модест Ильич Чайковский шел за гробом с композитором Гречаниновым. Когда процессия вошла во двор в Гагаринском переулке, Гречанинов заметил, что хорошо бы сохранить этот домик, как он был при жизни композитора. «Бывало, вечерком подойдешь к нему и видишь в окне, что Сергей Иванович пьет чай. Значит, можно войти, не потревожа, посоветоваться, а то и просто отвести душу в беседе. Ну, а если он за пюпитром или за инструментом, то просто постоишь и порадуешься, что он тут, за делом, и, уже довольный и этим, уйдешь, утешенный и ободренный…»
В декабре 1902 года Николай Андреевич Римский-Корсаков писал сыну:
«Зодчество линий, зодчество звуков, зодчество мыслей: все это имеет что-то общее, а потому думается, что музыка и философия могут остаться не без влияния друг на друга…»
Эти строки в какой-то мере могут быть отнесены и к творениям Танеева.
«Музыка на грани философии», — сказал Борис Асафьев по поводу Шестого квартета.
Не следует понимать это слишком прямолинейно. И к иным граням прикасалась музыка московского композитора и нередко переступала их.
Мудрость Спинозы долгие годы служила путеводной звездой музыканту, указав ему путь духовного просветления через могущество разума. В одной из книг танеевской библиотеки, «Гёте и его время» Шахова, выразительно подчеркнута фраза: «Единственным состоятельным учением может быть система Спинозы, которая объясняет весь мир из него самого в отрешении от сверхчувственных понятий».
Глубокий интерес композитора к философским задачам и загадкам находил выражение в его беседах с Львом Толстым и Страховым в годы пребывания в Ясной Поляне, в прочитанных книгах, в склонности к формальной игре ума, решению головоломных задач, шарад, в погружении в недра «контрапунктических пучин» и в построении графических таблиц, изображающих взаимосвязь 36 теорем из «Этики» Спинозы. И все же композитор не сделался правоверным спинозианцем, и «Этика» не была последним этапом его духовного роста.
Холодом далеких снеговых вершин веяло от идеалов Великого Нидерландца. И, сам того не замечая, Танеев с годами начал отходить от своего юношеского рационализма, потому что в собственной его человеческой натуре было слишком много теплоты, сердечности, жалости к обездоленным и усталым.
«Разум селился в нем близко от страстей».
Порой на страницах камерных ансамблей, наиболее классических по форме, где пресловутая «моцартность» царит и торжествует, неожиданно пробиваются интонации трепета, смятения и боли. Рядом с грациозной шуткой уживается печаль, коей нет ни границ, ни утешения.
Так, по словам Писарева, натура художника берет свое, ломая теоретические загородки, торжествуя над заблуждениями ума.
Танеева всегда восхищала прозрачность и чистота расположения планов в пространственной перспективе. Потому, наверно, таким близким было душе его творчество живописцев раннего Ренессанса. Это чувство воплотилось в одном из самых проникновенных созданий танеевской музыки — «Канцоне» («В простор небес») на текст из Данте. Ее музыка чем-то напоминает бесхитростные «Маргиналии» Боттичелли на полях пожелтевшего экземпляра «Новой жизни» («Vita nuova»).
Долгие годы он втайне лелеял мысль, отрешившись от дел, уехать на год во Флоренцию и там в непосредственной близости от любимых им «прерафаэлитов» отдаться воплощению давнишнего замысла в оперном жанре. Быть может, это была все та же легенда о Геро и Леандре? Мы не знаем этого. В январе 1903 года Танеев писал Модесту Ильичу в Рим: «…Мечтаю о поездке в Италию как о блаженстве почти недоступном…»
Всю жизнь композитором владела непонятная для окружающих целомудренная скрытность. Привычка таить свои чувства от нескромного взора была свойственна ему в высшей мере. По его собственным словам, он даже в концертах избегал садиться рядом со знакомыми, как бы стесняясь самой возможности чем-то выдать свое волнение.
В 1895 году Сергей Иванович начал вести дневник и с небольшими перерывами довел свои записи до 1909 года. 12 объемистых книжек в темном коленкоре хранятся в Клину в Музее Чайковского, в архиве Танеева. Несколько тысяч страниц, исписанных бисерно-мелким почерком, — огромный и почти нетронутый клад для будущих исследователей жизненного пути Танеева.
Но попытки теперь, сегодня же заглянуть в святая святых, в круг дум и переживаний великого музыканта приносят читающему неизбежное разочарование. Изо дня в день, из месяца в месяц факты, одни только факты без их субъективной критической оценки.
Эпиграфом к своим записям в дневнике композитор мог бы избрать завет Федора Тютчева:
Дневник за первое полугодие 1895 года написан Танеевым на языке эсперанто.
Думается, это была излишняя предосторожность!
Много лет спустя, оглянувшись на записанное им в годы творческой зрелости, Сергей Иванович, видимо, сам был немало смущен и озадачен.
«В течение нескольких лет я писал с перерывами дневник, занося в него события и воздерживаясь от рассуждений и в особенности от описания того, что я чувствовал… Перечитывая дневники, я испытываю… неловкость и неудовлетворенность… Однообразное упоминание о случаях, не имеющих никакого интереса, иногда повторявшихся изо дня в день, производит впечатление чрезвычайной пустоты… Теперь, на склоне лет, я хочу попробовать писать дневник, не исключая из него чувств и мыслей».