Николай Бажанов – Танеев (страница 30)
Отголоски надвигающихся событий находили свое отражение и в стенах Московской консерватории. Однако тут бразды правления пока находились в надежных и твердых руках.
Не торопясь, старательно обдумывая каждый шаг, Сафонов шел к неограниченной власти.
Художественный совет, по его мысли, должен был стать послушным орудием в руках директора. И мало-помалу он почти достиг намеченной цели.
Казалось, сама судьба убирает с шахматной доски одну за другой фигуры, в которых Сафонов подозревал потенциальную угрозу его планам. Ушли Зилоти и Аренский, не стало Чайковского, затем Пабста. Рахманинову и Брандукову Сафонов сам умело преградил путь к порогу консерватории.
В русском музыкальном обществе и в консерваторском совете у Сафонова было послушное большинство, на которое, как он думал, можно положиться.
Один лишь Танеев не изменил себе ни в чем и ни па волос не поступился тем, что считал делом своей совести.
С тайной досадой и раздражением Сафонов думал о нем, зная наперед, что этот неукрощенный и неукротимый человек выскажет при всех напрямик, без малейших обиняков то, что думает. Тронуть его до поры директор, однако, остерегался и, подавляя гнев, старался избегать открытых столкновений.
Тайный антагонизм лишь изредка находил внешнее выражение. В будничной же повседневной работе была и слаженность во имя единой цели, и даже видимость дружеского общения. Но нарастающий от случая к случаю внутренний накал чувств вел обоих к неминуемой развязке.
Случалось, увлекшись в классе, Сергей Иванович, так же как и ученики его, забывал о времени.
Вокруг фортепьяно и нотной доски разгорались жаркие споры, разыгрывалось воображение. Спорящим невдомек было, что все звонки давным-давно прозвонили, что классы и коридоры опустели и старик-швейцар уже не один раз заглядывал в комнату через застекленную дверь, недовольно ворча себе под нос.
Спохватившись, Танеев возвращался домой в шестом-седьмом часу вечера, сконфуженно извиняясь перед нянюшкой, и, наскоро проглотив трижды разогретый обед, шел к себе, зажигал лампу, чтобы проверить несколько таблиц к капитальному труду по контрапункту, задуманному еще в годы его директорства.
Вечно в трудах, творческих исканиях, общении с молодежью, он, по существу, был лишен досугов, чтобы призадуматься о себе и о жизни своей.
В один прекрасный день Сергей Иванович, оглянувшись, с удивлением подумал о том, что с некоторых пор круг его общения в Москве заметно сузился. Как и прежде, Масловы были для музыканта родной семьей. Бывал он и в Демьянове. Как все Танеевы, горячо любил Елену Сергеевну, жену старшего брата, за ее чуткость и душевную отзывчивость. Нянюшка Пелагея Васильевна окружала заботами его дни. Ученики, как и прежде, относились к нему с вниманием и любовью.
Но близких товарищей по искусству, с кем он привык делить радости, сомнения и заветные думы, одного за другим не стало. Ушел Петр Ильич, переселились в Петербург Аренский и Зилоти. Изредка по старой памяти заглядывал «на огонек» Кашкин, приходили музицировать братья Конюсы, Гольденвейзер, еще реже навещала Танеева чета Брандуковых, которых композитор очень любил.
Нечасто он видел и Рахманинова.
И вот он и сам не заметил, как это случилось. Сергей Иванович с некоторых пор гораздо охотнее, чем раньше, стал бывать в Петербурге. И не только потому, что в столице жили брат Павел, Модест Ильич Чайковский, Ларош, Аренский — люди, душевно близкие ему, но и среди петербургских музыкантов он чувствовал себя теперь обласканным и согретым, как бы в дружеской семье. Казалось, и впрямь «Орестея» в какой-то мере растопила лед взаимного недоверия между Петербургом и Москвой.
Личность Сергея Танеева, которого в петербургском кружке поначалу считали музыкальным «начетчиком», чем дальше, вызывала к себе все возрастающее внимание.
Можно было не со всем в его сочинениях соглашаться, но не понять, не оценить историческое значение Танеева на путях русской музыки, русской культуры становилось уже невозможным.
Прошли годы, и по прочтении струнного квинтета Танеева у старого композитора вырвалось неожиданное признание: «Перед этаким мастерством чувствуешь себя совершенным учеником!»
У Сергея Ивановича появился интерес к уставу и учебным планам Петербургской консерватории. По этому поводу он вел переписку с Римским-Корсаковым. Тот стал приглашать Танеева к участию в выпускных экзаменах.
Сам Римский-Корсаков в эти годы стал чаще приезжать в Москву в связи с исполнением его произведений на сцене частной оперы Мамонтова и в концертах РМО.
Никак не случайным было посвящение Пятой симфонии Глазунова его «дорогому московскому учителю».
С возрастающей симпатией Сергей Иванович встречал каждое новое крупное сочинение Глазунова. Во время занятий в классах он теперь нередко обращался к его симфоническим и камерным ансамблям, которые высоко оценил за чистоту и благородство полифонического письма. Через год после постановки «Орестеи» Глазунов писал: «Откровенно признаюсь, что я страшно дорожу той дружбой, которая устанавливается между нами, и верю в ее постоянство».
Дорогим гостем был Танеев дома у Корсаковых и на «пятницах» у Митрофана Беляева. Глазунов, Лядов внимательно прислушивались к каждому его слову. В глазах у Николая Андреевича, задумчиво и несколько сурово глядевших через двойные очки, всякий раз при встрече мелькало что-то похожее на нежность.
В своем архиве Сергей Иванович бережно хранил драгоценное для него полушутливое письмо Корсакова из Брюсселя, где он дирижировал концертами в марте 1900 года.
«Cher maitre et ami» (дорогой учитель и друг), — писал он, извещая композитора о том, что поставил в программу популярных концертов антракт из «Орестеи», — я изо всех сил стараюсь, чтоб ваш антракт понравился, и для этого, кроме разучиванья, стараюсь уяснить здешним музыкантам и заправилам, сколько в этой музыке света… Кажется, что начинают мне верить. Понравится ли это здешней публике — не знаю… но все-таки им
В сближении Танеева с петербуржцами сыграло роль и начавшееся в 1897 году дело Конюса, подошедшее к завершению осенью 1899 года.
Повод для конфликта был настолько малозначителен, что сам по себе едва ли смог бы вызвать бурю. Речь зашла первоначально о чрезмерных контингентах учащихся в классах специальной теории.
Но взрывчатая атмосфера к этому времени, видимо, была уже накалена до предела. Обычно молчаливый и несколько даже угрюмый Георгий Эдуардович Конюс с неожиданной резкостью восстал против самодержавного диктата Сафонова.
Спор разгорался. Были затронуты и учебные программы, и устав, и, наконец, права директора, то есть уже личные качества Сафонова. Главным оппонентом в защиту Конюса выступил Сергей Иванович Танеев. В столкновение пришли разные принципы и несхожие человеческие характеры. Каждая из сторон в чем-то была права, а в чем-то заблуждалась.
Сафонов, властный и деспотичный по натуре, стремился к единоначалию. Вводил новые правила, положения. Он был горяч, вспыльчив, не терпел возражений.
Танеев свято чтил законность, устав, традиции, воз-пнкшие еще при жизни Николая Рубинштейна, был тверд в убеждениях, сдержан и собран. Он вступил в борьбу не столько за Конюса, сколько за верность уставу, коллегиальность управления. На стороне Танеева выступили Модест Ильич Чайковский, Ларош и Александр Зилоти, находившийся в ату пору за границей, в Москве — некоторые из членов местного отделения РМО, в том числе огромный, шумливый и громогласный профессор истории церковного пения Степан Васильевич Смоленский. Одновременно глухой ропот против самоуправства пошел по консерваторским классам и коридорам. Конюс был весьма популярен среди учащихся. Протест принял формы доселе еще небывалые.
В очередном симфоническом собрании РМО, когда главный дирижер поднялся на эстраду, довольно сдержанные аплодисменты неожиданно покрыл пронзительный свист с разных концов зала. Сафонов, побагровев, даже пошатнулся, однако устоял и, метнув в публику разъяренный взгляд, подошел, словно ничего не произошло, к дирижерскому пульту.
Когда события вступили в критическую фазу, Сафонов срочно выехал в столицу. Он использовал все свое влияние и связи вплоть до «августейшего» президента РМО, все тайные пути, неведомые простым смертным. Эту работу он проделал с большим искусством. Усилия ему противостоять были тщетны.
Конюс проиграл свое дело и вынужден был уйти. Даже печать, пытавшаяся его частично реабилитировать, была умело заглушена.
В декабре Сергей Иванович писал Митрофану Беляеву: «На мое участие в конюсовском деле я смотрю иначе, чем Вы. Нисколько не жалею, что принял в этом деле активное участие, и впредь в подобных случаях буду поступать так же. Наглость и дерзость лиц, облеченных властью, только потому и достигли таких размеров в нашем обществе, что проявление этих свойств совершается беспрепятственно, встречает поддержку и поощрение, а в лучшем случае разве лишь пассивное к себе отношение. Соображения вроде «один в поле не воин», «нельзя прать против рожна» и т. п. я считаю правилами вредными, ибо этими же правилами руководствуются и те, кто для угождения начальству забывает свое человеческое достоинство.
Всякое усилие в направлении противодействия насилию я считаю полезным, независимо от того, приведет ли оно к преследуемой в данном случае цели или нет… Всякий человек, как бы ни были ограниченны его силы, должен действиями своими способствовать повышению нравственного уровня общества, к которому он принадлежит, а не понижать его.