Николай Бажанов – Танеев (страница 21)
«…Вообще у меня страшно много времени уходит на подготовительные работы и несравненно менее на окончательное сочинение. Некоторые нумера в течение нескольких лет я не привожу в окончательный вид, продолжая над ними работать. Над темами, которые имеют особенное значение и повторяются в нескольких местах оперы, я часто предпринимаю работы отвлеченные… делаю из них контрапунктические этюды-каноны, имитации и т. п. С течением времени из этого хаоса… начинает возникать нечто более стройное и определенное, мало-помалу все лишнее отпадает, и остается то, относительно чего уже нет никакого сомнения, что оно пригодно…»
Танеев привык мыслить большими объемами, масштабами. Он ясно представлял себе и слышал целое. И это целое порой представлялось ему огромным, необъятным. Одним из опытов на этом пути, одной из попыток охватить целое была симфоническая увертюра «Орестея» на темы будущей оперы, исполненная в концерте под управлением Чайковского в октябре 1889 года.
Но была некая преграда, возможно, самая важная, о которой умолчал композитор.
При всей стоической выдержке, свойственной натуре Сергея Ивановича, понесенная им утрата оказалась слишком тяжкой и глубокой.
Случались в жизни художника минуты горьких и одиноких раздумий и сомнений в своих силах и возможностях, когда весь огромный сизифов труд, свершенный и еще предстоящий, являлся воображению творца в облике новой Помпеи, где под слоем лавы и пепла персонажи античной драмы окаменели навек в невысказанных порывах страха и мук, торжества и гнева.
И всякий раз проскальзывал, холодя сердце, один и тот же вопрос: а что, если в конце концов прав был не он, а Петр Ильич, когда писал ему: «…только то может увлечь, что сочинено, Вы же придумываете…»? Или Кругликов, видевший в созданиях Танеева только работу, одну лишь работу, а за ней «умную ненужность»…
Но в ответ все восставало в нем, все силы, разум, совесть, вера в свои путь, в свое призвание, в свою правду, которая рано или поздно восторжествует. Пробьет его час, и свет озарит мир, и тогда…
Он твердо знал, что преграда, стоящая на его пути теперь, не вовне, а в нем самом.
Он ждал искры Прометеева огня, которая пробежит по жилам спящего исполина, приведя в движение холодную кровь.
Родится ли этот огонь из глубины самого замысла или явится откуда-то извне, композитор еще не знал.
И он пришел к нему в облике небольшого сочинения для хора а-капелла, композиционно никак не связанного с оперной трилогией об Оресте.
Такого рода вокальные ансамбли как раньше, так и после того он обычно группировал вместе с другими по пять и даже по десять номеров.
И если на этот раз он нашел нужным небольшой хор выделить в своде своих сочинений в самостоятельный опус, то лишь потому, что в глазах композитора «Восход солнца» на текст Федора Тютчева сделался вехой на его долгом творческом пути.
По субботам в ту пору у Сергея Ивановича, как правило, не бывало уроков ни в консерватории, ни на дому. Обычно не бывало и гостей. День посвящался уединению, привычным трудам, подведению итогов за неделю, любимым книгам, обдумыванию новых сочинений.
В одну из таких суббот ранней весной с утра до вечера шумел дождь, и провел ее Сергей Иванович наперекор привычке в непонятном волнении, истоков которого самому себе не мог уяснить. Ни чтение, ни работа не шли на ум.
И смолоду, и на склоне лет Сергей Иванович полагал, что всякого рода самопроизвольные «лирические наплывы и излияния чувств», не предваренные работой мысли, в корне чужды его художнической натуре. Композитор полагал, что знает другое вдохновение — вдохновение строителя-художника, стремящегося средствами воли и разума воплотить свой идеал прекрасного.
Но в тот памятный день все сложилось не так, как всегда.
Поминутно прислушивался то к воображаемому звону колокольчика в прихожей, то к треску извозчичьей пролетки на улице, хотя знал заранее, что ждать ему некого, никто в этакую непогодь его не навестит.
Рассеянный в делах житейских, он работу ума смолоду подчинял суровой дисциплине. Но нынче, как еще никогда, мысли блуждали без всякого порядка, где попало.
С самого утра в ушах неотвязно звучало одно короткое музыкальное предложение речитативного склада в форме вопроса, па который нет ответа. Он занес его в записную книжку и попытался найти гармоническое сопровождение, но, не решив задачи, ранее обычного лег спать.
Потому, как видно, сон покинул его еще до рассвета. Поднявшись на ложе, он прислушался.
Дождь будто бы утих. Окна покрыла густая испарина. Тотчас же в ушах прозвучал хорошо знакомый мотив, как бы призыв к вниманию.
На этот раз он уже ясно расслышал неторопливый напев любимых от юности тютчевских строф:
Одевшись в темноте, он засветил на пюпитре зеленую лампу; покуда она разгоралась, провел ладонью по холодному стеклу и увидел звезды.
Танеев шагал из угла в угол, машинально обходя скрипучую половицу, глядя с непонятным волнением, как медленно голубеют окна, как наползает в комнату густая синева рассвета.
На склоне дней и в часы тяжких испытаний надежной опорой для музыканта осталась память о неповторимой в жизни минуте, когда долгожданная вестница дня неслышно вошла в дом через чисто вымытые стекла и свет медленно разлился по обоям, позолотил кресло-качалку, угол старого фортепьяно и лежащие на крышке нотные страницы будущей «Орестеи».
Когда в декабре 1892 года «Восход солнца» был впервые исполнен в концерте Русского хорового общества под управлением Аренского, слушатели поразились вторжением в переменчивый сумрак нежданного, ослепительно яркого домажорногО созвучия.
Сейчас же до мажор торжествовал повсюду.
И Сергею Ивановичу почудилось, что обычно суровые лица старых музыкантов с портретов, развешанных по стенам, на какой-то миг прояснились.
Он стоял подле рояля, растерянный и счастливый, весь сияя детской радостью, словно ожидая, что вот-вот по Москве вдруг зазвонят колокола:
I. БЕГ ВРЕМЕНИ
Именьице Останкино на севере Владимирской губернии принадлежало двоюродной тетке Танеевых Екатерине Дмитриевне Сахаровой. Нежную привязанность к тетушке Сергей Иванович сохранил еще с младенчества, к ней он и приехал, взяв отпуск на неделю сразу после смерти матери.
В Останьине осталось все как было в раннем детстве. Младшая подруга хозяйки, Антонина Викторовна, вела хозяйство. В доме состарились горничные тетушки, Аннушка и Любаша.
«Когда у них находишься, — писал Танеев Чайковскому, — то кажется, что будто живешь лет двадцать пять назад».
В этом старушечьем царстве, в тепле и покое невысоких горниц останьинского дома, в кругу нежных забот и воспоминаний детства осиротевший музыкант мог отогреться, собраться с мыслями, без боязни заглянуть в будущее, которое, по всем приметам, ничего не сулит ему, кроме одиночества.
В Останьине композитор припомнил слова Петра Ильича: «Русская глушь и русская весна! Это верх всего, что я люблю».
Глушь кругом воистину была совершенной, весна же на первых порах обнаружила нрав не слишком кроткий и постоянный. Она то улыбалась, то голодной волчицей голосила в трубе, то швыряла в окна пригоршнями мокрого снега.
Все же на третий день мартовское солнце пробило тучи, зашумели сосновые рощи, с крыш, сверкая, посыпалась капель, а поля враз потемнели, наливаясь дымчатой синевой.
Композитор и в Останьине не изменил привычке работать по утрам.
Среди дня обычно он совершал двух-трехчасовую прогулку верхом. Резвый чубатый гнедаш не знал устали, нес ездока по полям и перелескам, случалось, проваливаясь по брюхо в сугроб и съезжая задом с подтаявшего пригорка.
Вечерами старушки мотали шерсть у камелька и по традиции вели бесконечные разговоры.
Антонина Викторовна и особенно семидесятилетняя Аннушка были донельзя любопытны и на удивление осведомлены о наиболее животрепещущих событиях, в ту пору волновавших большой свет. Тут московскому гостю не однажды довелось спасовать.
Антонина Викторовна могла поспорить и о кознях Бисмарка, и о гастролях Сарры Бернар, проходивших недавно в Петербурге. Но главным предметом, волновавшим в те дни умы в Останьине, была, разумеется, «миссия отца Паисия», незначительный по сути, но шумный международный скандал, на короткий срок взбудораживший весь мир.
Предприимчивый иеромонах зафрахтовал небольшой пароход и, погрузив на него сотню паломников, отплыл из Одессы в открытое море искать царства небесного на земле. Облюбовав первый попавшийся островок в Красном море, Паисий высадился на нем и начал с того, что поднял на видном месте российский национальный флаг. Остров, к несчастью, оказался французским. Правительство в Петербурге поспешило умыть руки. Тогда Франция выслала на место происшествия свой крейсер. Когда же новоселы капитулировать не согласились, крейсер открыл пальбу по иеромонаху. Дело не обошлось без человеческих жертв.