Николай Бажанов – Танеев (страница 14)
Дорожить каждым мгновеньем и помнить всегда:
«Музыка — прежде всего!»
VI. КРЕСЛО-КАЧАЛКА
11 марта 1881 года на сорок шестом году жизни в Париже неожиданно скончался Николай Григорьевич Рубинштейн.
Катастрофа не наступила внезапно. Но даже в декабре, когда, превозмогая принужденной улыбкой нестерпимую боль, Рубинштейн дирижировал «Итальянским каприччио» Чайковского, мысль о близости фатальной развязки никому еще не приходила на ум.
Удар оказался все же слишком неожиданным и жестоким. Те, кто в Москве делил с Рубинштейном труды и невзгоды борьбы за дело музыкального образования, теперь читали в глазах друг у друга недоуменный вопрос: как же дальше?
Вернувшись поздно вечером домой в Обухов переулок, где продолжал жить вместе с матерью, нянюшкой и семьей брата, Сергей Иванович долго сидел, словно оглушенный, не зажигая огня.
В голубоватом полумраке комнаты он разглядел портрет Николая Григорьевича.
В годину утраты глаза памяти беспощадно остры: наморщив лоб в горестном недоумении, Танеев на миг с поражающей ясностью увидел учителя, каким он был в этой комнате в последний раз за месяц до того. Протянув на подлокотники старого кресла свои красивые белые руки, с полузакрытыми глазами, он, казалось, дремал. На деле же ни единое слово, ни малейший шорох от него не ускользали.
Консерватория со дня ее основания была для Рубинштейна «своей рубашкой», близкой к душе и телу. Ради нее он забывал о себе, о сне и покое. Лишь немногие знали, что долгое время, покуда не окрепла консерватория, Николай Григорьевич не покладая рук работал совершенно безвозмездно, отказавшись от директорского жалованья.
Глубоко заблуждались те, кто рисовал Рубинштейна баловнем удачи, вознесшей его на вершину славы и могущества. Путь жизни его был нелегок и тернист.
За его недолгий век довелось московскому Рубинштейну познать и вероломство друзей, и оскорбительное чванство сильных мира сего, и злобную травлю продажной печати. Припомнить хотя бы кампанию лжи и клеветы, начатую широко известным в те дни Бурениным на страницах «Нового времени» и вызвавшую такую резкую и гневную отповедь со стороны Чайковского! Все удары, откуда бы они ни шли, он встречал как воин с поднятым забралом, не терял самообладания и не сетовал на судьбу.
«…Если, — писал Кашкин, — в числе его воспоминаний встречались и горькие, то никогда и никого, кроме себя, он не винил в прошлых горестях: умея все понять, он и прощал все».
Злые языки шептали за его спиной, что в последние годы Николай Григорьевич погряз в долгах, начал пить и проводить ночи напролет в Английском клубе за игорным столом.
Если и была тут доля правды, то никогда и ни при каких обстоятельствах он не делал для себя ни малейшей скидки на усталость или нездоровье. Ровно в девять утра изо дня в день был свежим, бодрым и жизнерадостным на своем посту.
В ушах еще был жив его голос, звук его рояля, не похожий ни на чей. «Волнуя и поражая своих слушателей, он сам умел оставаться ясным и спокойным; удивительное самообладание, какое-то античное целомудрие и чувство меры соединялись в этой игре с титанической силой, с обаятельной чувственной прелестью».
Сегодня жив… А завтра? А через год?
Этот тоскующий вопрос три месяца спустя прозвучал в строках Германа Лароша, посвященных памяти Н. Г. Рубинштейна. «За потрясающее воздействие своих могучих чар гениальный исполнитель платит дорого: вся красота его созданий исчезает без следа, как шум волны плеснувшей в берег дальний».
Время перевалило далеко за полночь, а Танеев без устали ходил из угла в угол. И больше всего в эти одинокие часы тяжкого полуночного бдения ему недоставало Петра Ильича.
Все это время начиная с осени 1880 года Чайковский пребывал в непрестанных разъездах. Эта охота к перемене мест, видимо, имела свою какую-то скрытую причину. В Москве и Петербурге композитор появлялся лишь на малый срок, наезжая из-за границы или из Каменки Киевской губернии, где он жил летом в поместье сестры Александры Ильиничны. Во время коротких встреч от друзей не утаилась разительная внешняя перемена. Он сделался непривычно молчаливым, казался подавленным властью какой-то неотвязной думы. Лучистые голубые глаза, потускнев, запали, виски посеребрила безвременная седина.
Судьба — «эта грозная и неодолимая сила, преграждающая пути людским мечтам и радостям», о которой думал композитор, часто бывала щедра к художнику и безжалостна к человеку. Он приближался к порогу всемирной славы.
Вторая, Третья, Четвертая симфонии, симфонические фантазии «Буря», «Франческа да Римини», оперы «Опричник», «Евгений Онегин», «Орлеанская дева», балет «Лебединое озеро», три инструментальных концерта, в том числе Первый фортепьянный концерт.
Но сердце человека оставалось обнаженным и беззащитным от тяжких ударов и злых шуток судьбы, было ранимо и уязвимо даже для преходящих горестей и разочарований: разрыв с Ларошем, злосчастная женитьба — все оставило глубокий болезненный след в памяти.
Спустя одиннадцать лет после того, как покинул Петербург, Петр Ильич получил письмо от друга юности Лели Апухтина, стоившее музыканту, по его словам, «многих слез». В конверт было вложено небольшое стихотворение, кончавшееся словами:
И наконец, этот последний удар, самый, быть может, непоправимый. Выехавший из Ниццы к Рубинштейну в Париж, Чайковский поспел лишь на отпевание усопшего друга. И вся горечь обид, непониманий и отчуждений, временами разделявшая их при его жизни, вдруг перестала существовать.
Год спустя без малого из Флоренции в Москву на имя издателя Юргенсона прибыла партитура «Элегического трио памяти великого артиста» — вечный памятник тому, кого Петр Ильич считал «добрым гением всей своей жизни».
Посылая партитуру трио, автор выразил пожелание, чтобы трио было исполнено в будущем сезоне и чтобы партию фортепьяно исполнял Сергей Иванович Танеев.
Воля Петра Ильича была законом. 11 марта 1882 года «Элегическое трио» прозвучало впервые на закрытом вечере в тесном консерваторском кругу.
Жизнь, любовь и смерть — непреходящие темы, всегда волновавшие композитора, — слились в стройном гармоническом триединстве. Музыка трио отмечена печатью гения.
В средней, медленной, части привольно звучит светлая русская тема с вариациями. Ее мелодию однажды в погожий майский день Николай Григорьевич подслушал у деревенских девушек на Воробьевых горах и, запомнив, не раз впоследствии с улыбкой наигрывал Чайковскому.
Игра Танеева в этот вечер поднялась до уровня еще небывалого мастерства. Возвышенная, благородная сдержанность, глубокое волнение, грандиозная мощь и филигранная чистота отделки остались в памяти первых слушателей трио на долгие годы.
«Вы его великолепно играете!» — заметил позднее Антон Григорьевич Рубинштейн на репетиции в Петербурге.
Публичное исполнение трио состоялось лишь в октябре того же года. Партнерами Танеева были скрипач Гржимали и виолончелист Фитценгагеп.
Перед выступлением Сергей Иванович, не остановившись на достигнутом, по шесть часов в день штудировал свою партию.
Кто знает, не в эти ли часы упорного труда встал перед музыкантом тревожный вопрос: а сам-то он как же?.. Неужто не всколыхнется душа, погруженная в океан полифонической мудрости, не найдет в себе простых, теплых, благодарных слов, чтобы помянуть учителя, чья твердая рука в свое время вывела юного музыканта на путь в искусстве!
Ответа не было.
Год спустя на эстраде впервые прозвучал второй из неизданных танеевских квартетов.
«…Непонятная в наше время, особенно для русского, сознательная моцартность тем и подделка под классическую скуку…» — писал неизменно враждебный композитору Семен Кругликов, «…писать теперь так, как писали во время Моцарта, — анахронизм…» — вторил Левинсон.
Едва ли подобные критические отзывы, столь же предвзятые, как и несправедливые, способны были помочь молодому художнику обрести свой собственный стиль в творчестве, найти полнозвучные, неизбитые средства выражения замысла.
Однако они нашлись.
11 марта 1884 года, в третью годовщину со дня смерти Николая Рубинштейна, Москва услыхала кантату Танеева для хора и симфонического оркестра «Иоанн Дамаскин» на текст поэмы А. К. Толстого. Отрывок из той же поэмы был уже использован Чайковским как текст для романса «Благословляю вас, леса».
Две ранние кантаты Танеева — «Я памятник себе воздвиг…» и «Иоанн Дамаскин» — по времени их создания разделены всего четырьмя годами, но по масштабу, глубине чувства и степени творческой зрелости между ними целая пропасть.
Прочтение композитором текста поэмы оказалось своеобразным.
Мысль Толстого, утверждающая творческую свободу художника, у Танеева как бы отступает на задний план. Человек перед загадкой смерти — вот тема кантаты, ставшей поэтическим поминовением усопшему другу.