реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 38)

18

О весна без конца и без краю!..

Обе сестры повели меня, едва дав умыться и переодеться, в сад, к пням, что за сушилкой, за высокой елью, у самого берега пруда. Травы кругом были, как Ника писал мне в Мольде, «высокие и пахучие». Таня знала названия всех цветов и тут же познакомила меня с любкой (ночной фиалкой), смолкой и другими своими полевыми любимицами. У нее был альбом, в котором она нарисовала акварелью все встречавшиеся на алферовских лугах цветы.

Мэкуся скоро оставила нас. Она побежала на свою любимую иву, которой, по словам Тани, поверяла все свои мечты. Мы остались одни. Мне было так хорошо, светло и ласково! Мы сели на пни, и Таня начала свой рассказ о работе в земской школе в Горках. Мне вспомнилось, как осенью, на склонах Царского сада над Днепром, я сам рассказывал ей о барановских ребятах. Мы сличали наши воспоминания, говорили об успехах и неудачах.

К обеду вернулась тетя Лидия и встретила с ласковой насмешкой: ведь она считала меня «блаженненьким».

Наступило 14 июня. Мы сидели одни в моей комнате. Эти четыре дня нас так сблизили, что мы ощущали себя братом и сестрой. Как-то я сказал Тане это, но она ответила: «Да, конечно, мы уже как брат и сестра, но не будем так называть друг друга. Так я зову Сашу Попова, а у нас с вами что-то другое, большее».

В тот вечер мы говорили о сельской школе, которую хотела основать Л. К. Белокопытова и пригласить туда преподавать Селихановича и меня. Эта школа была бы типа гимназии, но с совершенно особой программой. Вот хорошо, если бы и Таня согласилась примкнуть к нам. Мне теперь вспоминается, как о такой школе мечтала Наталия Александровна Герцен в своей переписке с Огаревым. Ее мечта осталась мечтой. А наша? Мы вступили в зрелую жизнь, когда мир перевернулся, когда началась первая мировая война. Много мечтаний пришлось нам похоронить.

Таня с горящими глазами слушала мой рассказ о планах Лидии Карловны. «Как мне хотелось бы к вам примкнуть!» — воскликнула она. «Тогда бы уж никогда не разлучались!» — ответил я.

Таня была в моей любимой белой матроске. Мне хотелось, чтобы она распустила свои волосы. Она слегка сдвинула свои тонкие брови, но мою просьбу исполнила. Темно-каштановые волосы волною рассыпались по ее плечам. Лицо ее горело, а глаза светились не знакомым мне еще светом. А лицо ее было такое строгое. Потом она улыбнулась, словно через силу улыбнулась, пожала мне руку и исчезла, как видение. Я задыхался от охватившего меня чувства счастья. В открытое окно дышала июньская ночь и веял легкий предутренний ветерок <...>47.

Так мы, отрицатели любви, не ведая того, встали на тот путь, который через пять лет привел нас к браку.

По утрам, на пнях, мы продолжали читать Герцена и под влиянием наших прогулок по деревням беседовали о грядущих судьбах русской общины. Сельцо Зубово капитализировалось. Наши непосредственные симпатии были на стороне патриархальной Подрощи. Конечно, независимый дух крестьян-зубовцев — явление прогресса, но мы не могли закрывать глаза на усилившиеся там проявления хулиганства, на пьянство. С другой стороны, мы начинали замечать появление хуторов, «столыпинских» крепких мужичков. (Мы ездили на съезд в Духовщину, где рассматривались требования крестьян о разделе, о выходе из общины, и с удовольствием отмечали, что съехавшиеся судьи-помещики не были склонны поощрять столыпинцев.) Наша юношеская вера в возможность перерастания патриархальной общины в социалистическую коммуну — колебалась. Но мы утешали себя мыслью: все разрешит Революция, которая уж не за горами. Неужели же нам предстояло герценовскую веру в общину, которая уже давно стала и нашей верой, также отнести к романтизму, который смешон «трезвым и взрослым» <...>48.

* * *

В 1919 году зимой тетя Лидия просила у нас взаймы. Ей жилось трудно. Вспоминая свою медицинскую подготовку, она работала при больнице. Это была зима голода. У меня делались от недоедания один нарыв за другим. И мне казалось, что я не могу помочь тете Лидии, которой был так обязан. Я не мог отнять от семьи те крохи, которыми располагал. Так ли? Что это было за моральное оцепенение! Разве я не мог продать часть библиотеки? И сердце сжимается теперь, когда я вспоминаю о своем отказе.

Наша Бетси Тротвуд не обиделась. Она продолжала писать нам дружеские письма. В них не было ропота на свою новую трудовую жизнь. Кто знает, быть может, съедавшая ее тоска одиночества несколько улеглась, когда тетя Лидия ушла с головой в работу, и кончилась ее нездоровая жизнь помещицы.

Центральное бюро краеведения послало меня в 1926 году ознакомиться с работой ряда организаций западных областей, в том числе и Смоленской. Оттуда до станции Ярцево рукой подать. Как билось сердце, когда я, покинув вагон, оказался на перроне столь знакомой станции. Меня уже не встречал бородатый алферовский кучер Василий. Я шел пешком в родные места. Как все изменилось за 10 лет революции! Исчезли бесследно знакомые дворянские усадьбы, исчезли и села, и деревни. На смену им пришли хуторки. Новые крепкие избы, обнесенные заборами, охраняемые злыми собаками, виднелись всюду: на месте усадеб, и на месте полуразрушенных сел, и на новых местах, на опушке рощ и лесов. И нельзя было уже здесь найти широкой панорамы, которая не была бы отмечена такой добротной избой. Казалось, что в этом краю побеждал крепкий, «столыпинский» мужик-хозяин.

Что-то встретит меня в Алферове?

Вот и оно. Неужели это алферовская усадьба?

Мельница исчезла, плотина разрушена, пруд высох. По дну его пробирается речушка. Но липы сохранились и сильно разрослись. Во дворе три новые, высокие и обширные избы. Это новые хозяева-хуторяне. Я прошел в парк. И там, у высокой ели — такая же крепкая свежая изба.

Я вышел в поле — курган и одинокая береза напомнили мне прежнее Алферово. Я вернулся в сад и вошел в дом. Он был пуст.

Осевшие потолки поддерживали два, уже покосившиеся столпа. Я вошел в комнату, где жила Таня, и где после брака мы жили с нею и Таточкою. Здесь по утрам солнце, проникая сквозь цветные стекла, радужными узорами расцвечивало пол. Посреди комнаты — печь с цветными изразцами. Теперь — окна разбиты. Печь—разваливается. Пыль, грязь, пустота. Было нестерпимо тяжело. Словно я посмел раскрыть могилу и заглянуть в гроб, где остались одни кости развалившегося скелета. Да, тишина могилы, только из кладовой неслись какие-то звуки. Я постучал. Глухой голос разрешил мне войти. Там сидела высохшая, корявая женщина. Это была вдова солдата, погибшего в гражданскую войну. Ей отдали алферовский дом. Никто из хозяйственных мужичков не хотел в нем поселиться. Солдатка поселилась, но ей было не по себе в больших комнатах, и она забилась в кладовую, где когда-то пищали мыши, которых запрещала ловить Лидия Гавриловна <...>49.

На другое утро я поклонился могилам. Потом постоял на пепелище. Все уходило в прошлое. Все исчезло, палимое огнем времени. Я навсегда покидал свою обетованную землю.

Что теперь там? «Столыпинских» мужичков смела коллективизация. А они казались такой крепкой силой за своим тыном, с цепными собаками.

Из газет я узнал, что на Вопи шли упорные бои. Осталось ли там теперь что-нибудь, кроме земли, воды и вечного неба, на котором сияют две звезды, те наши две звезды?50

Часть пятая Петербургский университет

[Глава I.] Профессора

«Провидение ограничивается тем, что вылепляет нашу жизнь только вчерне, его цель в том, чтобы мы сами занимались окончательной отделкой».

Р. Тагор. «Дом и мир»

<...>. В Университет я поступил на историческое отделение историко-филологического факультета.

Мне еще не было 7 лет, когда я решил сделаться историком. В последние годы перед поступлением в Университет я стал колебаться. Мною овладела новая страсть — философия. Еще не будучи студентом, живя в Петербурге в начале 1908 г., я изредка посещал лекции по истории философии: А. И. Введенского — кантианца, прекрасного педагога, Н. О. Лосского — своеобразного мыслителя, интуитивиста, увлекшего меня своей системой, преодолевавшей непостижимость (по Канту) трансцендентального мира и утверждавшего реальность нашего видения, и, наконец, лекции молодого талантливого И. И. Лапшина. Однако, когда я должен был решать вопрос о выборе специальности — история победила.

Перед началом университетских занятий <...> я сознавал себя у врат царства, так долго закрытых для меня. Ибо отрывочное посещение лекций было какой-то контрабандой. Я мечтал о своих студиях, и во мне оформлялось желание изучать исторический процесс через познание отдельных личностей; вживаясь в них, постигая мысли и чувства, знакомясь с их деяниями — проникать в существо эпохи. Личность меня интересовала не как фактор, творящий историю, не как герой-вершитель исторических судеб (теория Т. Карлейля), она интересовала меня как симптом своего времени, как фрагмент эпохи, по которому постигается целое. Я был убежден, что только изучение конкретной личности может содействовать пониманию исторического процесса, носителем которого являются народы. Передо мной возник тревожный вопрос, сумею ли я найти руководителя, который поведет меня по такому пути исследования.

Университет в моих глазах был действительно храмом науки, в который я вступил с благоговеньем и надеждой. Смешаться с этой толпой студентов в бесконечном коридоре, прорезавшем во всю длину старое здание и связывавшем воедино 12 корпусов петровских коллегий — для меня было истинным счастьем.