Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 26)
Киричинский впоследствии писал мне о своем обращении в социализм. О том, как его пронзила мысль о нищете и бесправии масс, о язвах большого города, об ужасе проституции. Он проклял капитализм.
Киричинский мне был ближе всех. Он чутче всех меня понимал. С каким волнением и вниманием Воля выслушивал мои рассказы о Барановке! Он не был красив, как Озя Поллак и Ян Вильчинский, у него было широкое лицо, небольшие, узкие глаза, но на лице его лежала печать тонкой одухотворенности. Оно было полно грусти. И мне был дорог внезапный смех Воли, когда он широко раскрывал рот и тряс плечами. Киричинский был болен туберкулезом. Может быть, в нем была не только тонкая душевная организация, но и предчувствие ранней смерти. В его комнате всегда царил порядок. Я помню бронзовый бюст Платона на письменном столе и редкий замечательный портрет Комиссаржевской, особенно дорогой мне потому, что она здесь напоминала мне Наташу Курбатову. Думая о своем Воле, я всегда вспоминаю слова Огарева о Грановском:
Иным был Ян Вильчинский. Жизнь в нем била ключом. Глаза его всегда сияли. Его жесты были широки и экспансивны. Его открытое лицо было очень красиво. Мне вспоминается, как Ян рассказывал мне о том впечатлении, какое произвели на него страницы «Войны и мира», где описаны две встречи князя Андрея с дубом. «От волнения я не мог читать дальше. Я захлопнул книгу и воскликнул: Пся крев, до чего же это хорошо!» Вильчинский участвовал в нескольких польских кружках самообразования. Он верил в приближение нового расцвета польской культуры. Поляк до мозга костей, Ян очень любил и чтил русскую культуру, а в особенности литературу и науку. В те годы он переживал увлечение красивой панночкой Лялей, которая разделяла его умственные интересы, но не хотела отказаться от «нарядов», «балов», и всей этой «недостойной чепухи», которая служила поводом к постоянным столкновениям <...>11.
Мы вступали в сознательную жизнь в знаменательные годы великого подъема всей «русской земли». Вслед за ними наступили годы реакции с самоубийствами, эротической литературой, лигами свободной любви и чувственным мистицизмом. Мы шли «против течения», потому что перестали быть «современниками своего времени» и отшатнулись от него, не теряя веры в будущее, в торжество своей правды.
Пришла весна 1906 года. «Идет, гудет зеленый шум, зеленый шум, весенний шум». Открытие Первой Государственной думы, «Думы народного гнева». Тон ей давала Партия народной свободы, которая воспринималась нами как партия умеренной русской интеллигенции, которую буржуазия хотела использовать в своих целях. Мы с жадностью всматривались в лица народных представителей Муромцева, Родичева, Петрункевича, Набокова, Герценштейна. Вспоминалось открытие Генеральных штатов во Франции. Требование амнистии, земельная реформа. Несмотря на наши социалистические убеждения, речи кадетов казались, очень смелыми. Но еще более увлекала речь трудовика Аладьина, который представлялся мне с широкой бородой крестьянина (такими изображали в Отечественную войну 1812 года партизан). И как я был разочарован, когда увидел его портрет с энглизированным лицом и в кепке.
Мы выбегали за утренними газетами, ловили вечерние. Речи депутатов читали от начала до конца, иногда вслух. Все увлекало нас. Даже вождь правых граф Гейден, мирнообновленец, казался симпатичным своей корректностью и деликатностью формулировок. О нем говорили, что, желая кого-нибудь назвать дураком, он говорил так: «Это не чересчур умный человек».
Штурм правительства «Думой народного гнева», казалось, должен был закончиться победой: если вся дума от крайней правой до крайней левой была в оппозиции.
В ту весну в Киеве были частые грозы, бурные, но мгновенные. И эти грозы, с их громом и молниями, перекликались с речами депутатов. И как после этих мгновенных гроз земля казалась обновленной, полной благоухания, так и исторический день того многообещающего времени воспринимался полным радужных надежд нашей незрелой, «желторотой» политической мыслью.
В здании Оперы шли гастроли Веры Федоровны Комиссаржевской. Помню тот вечер, когда в антракте, до глубины души взволнованные игрой гениальной актрисы, мы с Волей Киричинским вышли на балкон. Гремела гроза. Она обложила город со всех сторон. Молнии, почти беспрерывные, сверкали и слева, и справа.
Мы были совершенно уверены, что за этими очистительными грозами наступят ясные дни. Так будет и на просторах нашей родины <...>12.
Глава III. Снова в Барановке
Я возвращался с мамой в Барановку весной 1906 г. обогащенным, много пережившим и передумавшим подростком, но не изменившимся. То, что было заложено в Барановке прошлым летом, дало свои ростки, и я с нетерпением ожидал встречи с Наташей и Таней. Мне так хотелось сказать, что я стал к ним еще ближе, а они мне еще дороже. Я ехал с тайной мечтой вместе с ними заняться с деревенскими ребятами.
Мы приехали утром. За чайным столом еще сидела вся семья, только не было Наташи и Тани. На мой взволнованный вопрос, где они, я получил ответ: «Там под дубами, они собрали деревенских ребят и возятся с ними». Я вздрогнул. Неужели же все сбылось так, как я хотел! Мама не могла меня задержать. Я сбежал по ступеням террасы в сад. Но по березовой аллее я не бежал, а шел, медленно приближаясь: уже издали видел Наташину темную голову, склоненную над книгой, и вокруг нее русые головки ребят. Таня сидела рядом.
Я не должен был мешать занятиям. Мне следовало удалиться. Но я не мог выдержать и подошел к дубам. Дети, заметив меня, сразу съежились и затихли. На лицах сестер отразилась мгновенно досада, но, узнав меня, они улыбнулись и подозвали к себе. Однако я удалился, недовольный собой и счастливый вместе с тем от сознания, что смогу пригодится в занятиях. Я был уверен, что сестры не отвергнут мое предложение. И сестры допустили меня.
На следующее утро, когда мы пили чай, из сада донеслись веселые голоса. Это пришли ребята. Наташа немедленно встала из-за стола. За ней последовала Таня. Они собрали книжки, взяли бочонок, в котором были сложены кубики с буквами. «Коля, ты не передумал? Идем!» — и мы трое пошли по березовой аллее к дубам. Ребята с ликующими криками неслись к нам навстречу. Впереди, обгоняя всех, малыш — Петя Долгушин. «Дай, что-нибудь понесу!» И я дал ему бочонок. С каким торжественным видом нес его впереди всех этот русый малыш в пунцовой рубахе, без пояса и в синих «портках».
Урок начался. Ребята сидели вольно, кто на скамейке у стола, кто на траве под дубами. Все они были неграмотными. Возраст самый разнообразный — от 6 до 12 лет. Среди них были уже знавшие буквы, это те, кто пришли первыми с тихим и застенчивым Ваней Трегубовым, крестником Наташи.
Ядро составили 20 человек, из которых около половины было девочек. Вскоре мы разделили наших учеников на группы, по степени их успеваемости. Утренние занятия состояли из обучения азбуке, арифметике и разучивания стихов. Ребята читали хором и нараспев.
Как отрадно было видеть их радость, когда из букв получались слова, а из слов — фразы или когда решалась задача. У нас не было никакого принуждения, кроме одного: «Ты не хочешь учиться, ты мешаешь другим. Уходи и больше не приходи». И шалун мгновенно стихал, а лентяй становился внимательным. Удалять нам никого не пришлось. Уроков мы не задавали, да не было и возможности. Ребята должны были в той или иной мере участвовать в сельских работах. Однако родители всячески поощряли их хождение в Барановку.
Помню, как сын старшей из сестер Курбатовых, Нины — Володя — способный и бойкий мальчик, после занятий, подбежал к школьникам и одному из них, Паше Долгушину, задал обычный для ребят вопрос, сколько ему лет. Тот отвечал: «Восемь». Володя смерил его презрительным взглядом с головы до ног и сказал: «Какой же ты коротышка!» Пашок выпрямился и засверкал глазами: «Я коротышка, а ты велик! А знаешь почему? Я работаю, отцу помогаю, а ты голубей гоняешь, вот и растешь». Володя смутился, завертелся и убежал. Потом этот разговор был передан в столовой. Много смеялись диалогу «мальчика в штанах» с «мальчиком без штанов».
Бывали дни, когда ребята не приходили. Мы знали, что их забрали на работы, что им так же грустно, как и нам. Помню вечер. Я сидел на косогоре с томом Ибсена (тогда моего любимого автора). Садилось солнце над лугами. И прямо навстречу мне трусил верхом на коне, тащившем за собою борону, Никита Новинский. Поднятая им пыль проселочной дороги казалась золотым облаком. «Микиточка», в красной рубахе, с развевающимися прямыми волосами вокруг разгоряченного, совершенно круглого лица, мне кричал: «Коля, я боронил!» Прямые волосики, поднятые ветром, окружили его голову золотым ореолом, а лицо, покрытое веснушками, сияло гордостью: «Я боронил!» Микиточке было тогда шесть лет. «Из него выйдет Микула Селянинович», — шутила Наташа.
Наши занятия с ребятами не кончались утренними часами. Вечером я с сестрами шел по живописному берегу речки Ненгур, прорывшей глубокое русло в овраге. Близ деревни Выдерги мы садились на холме и поджидали наших ребят. Они прибегали, уже поужинав, после захода солнца. Кто-нибудь из нас рассказывал сказку или легенду, или что-нибудь из русской истории. Иногда я объяснял строение цветка, или говорил о солнце, луне и звездах, которые одна за другой вспыхивали на небе. А ребята называли нам полевые цветы, рассказывали свои сказки, говорили и о приходской школе, где учились их старшие братья и сестры, говорили дурно (школу не любили). Девочки плели венки. А потом, когда сумерки сгущались, все пели хором. Хор не смолкал и когда они гурьбой шли к деревне, чтобы разойтись по своим избам. Мы еще долго слушали их затихавшие голоса: