реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 16)

18

Особенною популярностью пользовался Фальстаф и его свита: Бардольф, Пистоль и Ним. Эти персонажи Шекспира сильно возбудили наше воображение. Каких только новых приключений мы не сочиняли для них! Шекспиром зачитывались все. Страницами знали его наизусть. Конец Ричарда III я помню до сих пор (последнюю его ночь с кошмарами и гибель). В то время предпочтение отдавали мы историческим драмам английского гения. Конечно, и в рыцарской игре проявилась моя мечта о «вечном мире», о «золотом веке». Мой шотландский рыцарь Годвин с длинной седой бородой снял с себя плащ и перья и оставил только цепь, как знак своего достоинства. Он удалился в свою скромную «обитель», где сохранилась патриархальная простота, где жизнь народа гармонировала с жизнью природы. И Годвин со своими сыновьями (за исключением Тостига: в семье не без урода) зажил заодно со своими вассалами, слил свою жизнь с их трудовой жизнью, в заботах об их благополучии и просвещении. (О JI. Толстом я еще ничего не знал, кроме того, что он отлучен от церкви, за что я его не любил.) Когда я создал себе новое государство — герцогство Монферрат в Италии, на смену Годвину явился Тито Ланческо, оставивший такую же светскую обитель.

Между тем мои исторические интересы перешли от Эллады к Риму. На елке у Фортунатовых я получил в подарок квитанцию на получение по подписке истории Рима Вегнера (издание Вольфа) и я стал с жадностью получать книжку за книжкой этого иллюстрированного издания. Интересовал меня и республиканский Рим, и мифические цари и герои Республики, суровые и величественные Муций Сцевола, Курций, Регул, в особенности Публий Сципион. Гракхи тогда еще мало затронули меня. Больше всего увлек меня период Принципата и падения Империи. На это же время падает и увлечение «Катакомбами» Евгении Тур и позднее романом Сенкевича «Quo vadis?» — [книгой, одной из] наиболее потрясших меня в детстве. Само слово «Рим» сияло ослепительными лучами. И опять-таки я полюбил его не за силу, а за трагедию, за «закат звезды его кровавой»8. Я запомнил имена всех цезарей от Августа — кончая Александром Севером (одним из моих любимцев). И Алексей Федорович, экзаменуя меня, посмеивался и говорил: «Доктор Николай Павлович Анциферов за Пертинаксов, а я против», т. е. против мелочей в истории. (Пертинакс — император, поставленный преторианцами и правивший несколько месяцев.) В особенности полюбилась мне плеяда принцепсов, следовавших за Нервой, и кончавшаяся Марком Аврелием.

В тот год (1901—1902) жили мы в Десятинном пер., №7, в древнейшем районе Киева — Детинце, у Десятинной церкви. Наш дом стоял на краю обрыва — оттуда открывался просторный вид на сады и лачужки киевской бедноты. По воскресным дням я отправлялся на близлежащий Подол. Путь шел мимо Андреевской церкви Растрелли, царившей над городом, церкви легкой и нарядной. Оттуда открывался еще более прекрасный вид: на Подол, на Днепр и Заднепровье. Крутая деревянная лестница вела к Подолу.

Этот приречный район Киева обладал особой притягательной силой: там была старая бурса, где учились сыновья Тараса Бульбы, а также Хома Брут; там были «Контракты» — ежегодная ярмарка, устраиваемая Великим Постом — с веселыми пряниками и казанским мылом «Свежее сено»; там [шумел] птичий базар на площади Подола, где был фонтан «Самсон», изувеченный временем.

У старых евреев (теперь они уже были для меня не Янкели, а Шейлоки) можно было купить старинные монеты, и я рылся в груде, которую они высыпали со звоном из грязных, но очаровательных таинственных «волшебных» мешочков на прилавок, выискивая в этой груде рельефные головы римских принцепсов, обмирая от радости, когда встречал недостающего цезаря: с жилистой шеей и горбатым носом Веспасиана, с курчавой бородкой щеголеватого Адриана, со сплюснутым вытянутым черепом Валентиниана (это уже эпоха упадка). Монеты, как и их владельцы — старые евреи, — были реликтами иного мира.

Потом я любил взбираться по ветхой лестнице в ожидании того счастливого мгновения, когда приду в свою комнату, достану свой комодик, вывезенный еще из моей детской в отчем доме в Крыму, выдвину ящик, раздвину ряд монет и вставлю новую туда, где ей повелевает лечь хронология. Как я любил эту вереницу голов, таких разнообразных, таких выразительных, на которых отложились тысячелетия.

Вскоре к моим увлечениям присоединилось новое — совершенно из другого мира — певчие птицы. Это увлечение также вело меня к щелкавшим, расшатанным ступеням на Подол. Подоконник моей комнатки украшали клетки, где жили: синицы, чижи, снегири, перепелки <..>9.

Чудесное время, когда так свежи, так ярки «все впечатления бытия», и, вместе с тем, когда душа отрока, еще скованная родом, традицией, не вступила в «негативный период» своего развития, когда еще не наступило для нее время «бури и натиска»!

Еще одно увлечение ввергло меня в те годы в вихрь волнующих чувств, скорбей и восторгов: это театр <...>. Все это обычно, и не стоит об этом много писать, да я и не сумею должным образом описать эту «театральную болезнь юности» <...>.

Мама не сочувствовала <...> моему увлечению <..>10. «Коля, если ты с этих лет начинаешь увлекаться актрисами, что же будет дальше?» Как часто эту ошибку повторяют и профессиональные педагоги, забывая о своеобразных болезнях, присущих каждому возрасту. Моя дочь Танюша еще более ярко была <...> одержима театральной болезнью. Я вспоминал свое отрочество и слегка охлаждал ее пыл, не мешая ей, по крайней мере, стараясь не мешать. Разница только между моим и ее увлечениями в том, что Танюша была всецело поглощена театром, а я совмещал свое увлечение и с историей (Рима и Средних веков), и с игрою в рыцари, и с коллекционированием монет, и с птицами. Много было у меня противоядия театральному яду.

Ну, а как же обстояло с учением? Мама соединила меня с Вовой Белокопытовым, и он оказался мне под пару. Учителем нашим был Костя Фортунатов. В том же году (1900—1901) он только что поступил в университет на физико-математический факультет. Я так ясно помню его юное, чистое лицо, которое еще в Ново-Александрийской церкви11 произвело на меня такое глубокое впечатление. Теперь Костя был в голубовато-серой тужурке студента, которая была ему очень к лицу. Алексей Федорович признал в Косте «настоящего студента», и он получил звание «первого студента» — «вторым студентом» признал он меня12. (Ни Саня, ни Федя, ни Гриша не получили этого почетного в устах Алексея Федоровича звания.)

Уроки происходили в доме Белокопытовых, в комнате с многочисленными птичьими клетками, в комнате, где свободно порхали чижи, снегири и щеглы. Это было нам по душе. Наш учитель Костя не только превосходно вел нас по тропам школьного учения. Всегда ясный, веселый, иногда чуть насмешливый, он старался воспитать наш ум (в особенности мой). Он хотел вывести нас из туманной дали голубой романтики в современную жизнь, оторвать наши мысли от прошлого и направить их к грядущему дню. По существу это были первые уроки социализма, хотя это слово тогда не было сказано. Костя старался охладить безграничное преклонение перед рыцарскими временами, преклонение в духе Жуковского, т. е. в духе сентиментальной романтики. Костя подтрунивал, например, над нашим увлечением одеждами феодальной эпохи и восхвалял простоту, строгость и удобство современной одежды. (А я должен был возражать ему словами Чацкого о фраке и о старо-русской одежде.) Костя рассказывал нам много о Соединенных Штатах, об их демократии, об успехах техники. (Тогда впервые я услышал о тракторах.) Он читал нам «Без языка» Короленко. Все это было чуждо нам, даже враждебно. Но от Кости веяло таким душевным благородством, такой крепостью и бодростью, что мы слушали его с полным доверием и симпатией. Скажу только о себе: все же я нисколько не был сбит со своих пассеистических позиций. И несмотря на это, Костя навсегда остался для меня выражением того лучшего, что есть в русском интеллигенте <...>13.

Осенью 1902 г. меня как громом поразила весть: Фортунатовы переезжают в Москву. Алексей Федорович возвращался в свое Петровско-Разумовское. И как мы потянулись за ними из Ново-Александрии в Киев, так теперь из Киева потянулись за ними Белокопытовы. Мама на этот раз отказалась менять город: «Ну, а если они из Москвы уедут в Петербург, мы снова потянемся за ними?!» Фортунатовы уехали, и Киев для меня опустел.

Единственный из братьев Фортунатовых — Александр, вопреки желанию родителей, поступил в шестой класс Киевской первой гимназии. Он не уехал с семьей, хотел кончить свою гимназию. Саня брал уроки у моей мамы и бывал у нас, застенчивый и молчаливый. Приблизилась весна 1903 г. Мы получили приглашение от Фортунатовых приехать к ним на Пасху вместе с Саней.

Ранняя весна. На деревьях Петровско-Разумовского уже раскрылись почки. Гомон птичьих голосов заполнял аллеи старого парка. Дом, где жили Фортунатовы, находился в самом парке. Это было белое двухэтажное здание с балконом, выходившим против центральной аллеи. С каким радостным волнением поднимался я по ступеням этого старого дома. С каждым приездом все более крепла моя сыновняя связь с Алексеем Федоровичем. И здесь вокруг каждого из его сыновей образовалась школа на дому, где Алексей Федорович преподавал все предметы товарищам его сыновей и дочери. Подрастал и младший в роде, родившийся в Киеве «последыш» Миша <...>.