Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 13)
Я тотчас же собрался. Нужно было только перейти улицу и в глубине сада отыскать директорский дом. Мне думалось тогда: и я жил в большом саду, в директорском доме! Меня встретила красивая и гордая дама, с седыми волосами и молодым лицом, словно в парике XVIII века. Это была Александра Савельевна Навашина.
Она потрепала меня по голове и послала в сад играть с детьми. Ко мне подбежал коренастый мальчик с коротко стриженной головой, с большими живыми глазами, с обильными веснушками на круглом лице. Он был подпоясан широким поясом с карманами. Это был старший из детей Навашиных — Митя. Познакомились мы в день его рождения 30 августа. Он был ровно на месяц моложе меня. Митя предложил мне пойти посмотреть кошку, которую он только что повесил. Была ли это озорная выходка, которая должна была ошеломить незнакомого мальчика с бледным изнеженным лицом, или он действительно повесил кошку — это осталось для меня тайной (думаю, скорее первое: выдумщиком Митя был всю свою жизнь). Я со смущением отклонил столь необычайное предложение. Митя сделал презрительную мину и позвал меня пить чай.
Стол был заставлен великолепными фруктами. За столом расселись: глава семьи Сергей Гаврилович. Это был европеец, мало того — английский лорд. Тонкие черты лица с орлиным носом, острые, насмешливые серые глаза, над которыми, поднимаясь к вискам, расходились густые тонкие брови. Изящно очерченные усы спускались вниз к гладкому подбородку с маленькой эспаньолкой. Сергей Гаврилович говорил медленно, несколько растягивая гласные, отчеканивая свои округленные фразы, построенные по всем правилам грамматики. Коротко остриженную голову прикрывала черная «академическая» шапочка. За столом, кроме Александры Савельевны и Мити, оказалось еще двое — девочка лет шести, похожая на брата, с волосами, собранными в узел над макушкой, и курчавый мальчик лет 3 — 4, похожий на еврейчика. Девочку звали Таней, младшего мальчика Мишей. Среди общего разговора Миша взял сливу, самую большую, воткнул в нее три спички и, поставив на стол, воскликнул: «Посмотрите, ведь это Дрейфус!» За навашинским столом любили шутку, ценили остроту, и выходка карапуза была встречена благосклонно.
Это было мое первое посещение Навашиных. Мама сняла квартиру на Караваевской № 39 против Назаровского переулка у самого Ботанического сада. Фортунатовы поселились где-то в конце Бибиковского бульвара в доме с большим садом, а вскоре переехали в Обсерваторный переулок № 7 у Бульварно-Кудрявской. Я бывал у Фортунатовых и у Навашиных. Как непохожи эти семьи! Как различен весь строй их жизни. В Киеве Фортунатовы жили совершенно так же, как и в Пулавах. Ничего в их быте не изменилось2.
В доме Навашиных царил строгий, несколько чопорный распорядок. Александра Савельевна давала свои указания прислуге Ульяне медленным твердым тоном. Роскоши не было и у них, но в обстановке навашинского дома не чувствовался тот аскетизм русских народников, который был характерен для дома Фортунатовых. У Навашиных я чувствовал себя смущенным, мне нужно было внимательно следить за собой.
В кабинете Сергея Гавриловича пахло хорошими сигарами. Он курил только гаванские из изящных деревянных ящиков с красочными картинками. На его столе всегда стоял микроскоп. Как Юпитера постоянно изображают с орлом, а Афину Палладу с совой, так С. Г. Навашина мне трудно представить без микроскопа. В те годы я не имел представления о его мировой известности как ученого. Я мог его узнавать с других сторон. Сергей Гаврилович в отличие от Алексея Федоровича Фортунатова любил вкусно и изысканно покушать. Он уловил эту мою слабую черту, угощал английским сыром стильтоном и розовым ликером. По вечерам Сергей Гаврилович поднимался наверх — в большую детскую и читал нам «Одиссею» Гомера. «Илиаду» уже кончили, и я попросил у него дать мне на дом старинную книжку с иллюстрациями, сделанными в подражание древним. На фронтисписе были изображены: Агамемнон, Менелай, Одиссей, Нестор, Ахиллес и Диомед. Я страстно полюбил эту книгу и искал повсюду это издание и не находил.
Митя тогда не подходил к общему строю семьи. Он напоминал Тома Сойера и жил своей обособленной жизнью в рощицах, оврагах, сторожках Ботанического сада, где у него были какие-то таинственные встречи, совещания, бои. К этой жизни он почему-то не подпускал меня.
С осени начались совместные уроки. Наш учитель Николай Иванович Левченко (впоследствии петлюровский атаман) явно предпочитал мне Митю, и это угнетало меня, хотя я и сознавал, что мне не под силу тягаться с Митей, блестяще одаренным мальчиком. Сестра его Таня, замечая, что я выходил из учебной комнаты с поникшей головой, хотела привлечь меня к своим играм, но я сторонился девочки, дружба с которой казалась мне недостойной мальчика, которому исполнилось десять лет. Все же я не устоял, когда она предложила мне издавать журнал «Первый опыт». В подражание Чехову я написал тогда рассказ из жизни собачки: «Амочка». На первом номере наш «Первый опыт» оборвался.
В начале киевской жизни я еще оставался верен своему увлечению русской стариной. Да и впечатления от города некоторое время питали этот интерес. Я посетил могилу Кочубея и Искры в Лавре. Я побывал в прохладном сумраке Софиевского собора и был поражен тем, что на стенах лестницы, ведущей в храм, изображены гусляры и скоморохи.
Владимирский собор мне тогда понравился больше и Софиевского, и Михайловского. Фрески Васнецова были для меня откровением. Вот оно, родное искусство! И как по летописи Владимир был потрясен картиной Страшного суда, так и я был потрясен фреской Васнецова, изображающей Страшный суд и возмездие грешникам.
Мне хотелось читать о Киеве, найти что-нибудь по истории Украины, но в книжных магазинах Оглоблина и Идзиковского не оказалось интересовавших меня книг. Мама где-то вычитала объявление о продаже библиотеки по истории Украины. Владелец библиотеки привел меня в восторг: он походил на Тараса Бульбу. С волнением я начал перелистывать тома, которые он показывал мне, с изумлением посматривая на мальчугана, столь заинтересованного историей Украины. Но мальчик разочаровал его. Книги мне показались чересчур учеными, и я, преисполненный великого конфуза, сказал маме: «Знаешь, мне кажется, они писаны не для меня!» Когда мы уходили, я уловил насмешливый взгляд щирого украинца.
Вскоре другая эпоха, другая культура, другие герои увлекли меня. Это были Пелеев сын Ахиллес и муж хитроумный Одиссей.
Очарованию Эллады содействовал и гекзаметр, придававший пленительную торжественность эллинской речи. Я погрузился в мифологию еще с большей страстностью, чем в казачество. Мое новое увлечение не питалось никакими национальными чувствами. Величие античного мира имело самодовлеющую привлекательную силу. Я прочел ряд книг по мифологии и в отрывках «Илиаду». «Одиссею» я слушал у Навашиных. Читал и трагиков — Эсхила, Софокла, Еврипида в издании «Дешевой библиотеки» Суворина. Моими любимцами были Орест и отец его Агамемнон, а также Гектор. Я не мог без трепета читать о прощании его с Андромахой. Но чем прельстили меня Орест с Агамемноном? Трагичностью своей судьбы? Я помню, как сжималось мое сердце, когда я читал о возвращении на родину Атрида после десятилетнего отсутствия и о гибели его от коварной и неверной жены. Особенно волновала меня фраза «радостно вождь Агамемнон землю родную объемлет», а потом горькая жалоба его тени: «И убили меня, как быка убивают при яслях». Позднее я полюбил Британика — из-за его гибели от сводного брата Нерона, герцога Кларенса — «вином проклятым смытого с мира» по приказу брата Ричарда и, в особенности, невольного клятвопреступника, последнего саксонского короля Гарольда, погибшего со всеми своими братьями на Гастингском поле. В сущности никто из моих любимцев не отличался какими-либо доблестями. Мои симпатии вызывала трагичность их судьбы, а следовательно, в основе моей симпатии лежала жалость — чувство, сыгравшее большую роль в моей жизни, в моих взглядах и поступках. Но я забежал вперед — 1899—1900 годы стояли у меня под знаком Эллады. Я ознакомился с картой Греции и архипелага, всюду искал изображения богов и героев. Лучезарный мир Эллады ослеплял меня своей красотой, и мне хотелось поклониться его богам наравне с Христом, как Александру Северу.
По вечерам, ложась спасть, я произносил имена героев, и самый звук их доставлял мне неописуемое наслаждение. Летом 1900 года я услышал, как мой сосед по даче учил наизусть по-гречески начало «Одиссеи», и я до сих пор помню эти строки.
Теперь я думаю: мир Эллады оттого увлек меня, что он переносил меня на южный берег Крыма, в родные места, туда, где Орест и Пилад были спасены Ифигенией. И не случайно моей любимой богиней была Артемида, храм которой был где-то недалеко от Гурзуфа (Партенит).
Ни Фортунатовы, ни Навашины не разделяли страсти моего увлечения, хотя также читали Гомера и трагиков. Любимцем своим Костя Фортунатов объявил Нестора, а Гриня — Одиссея. Я в этом видел подтрунивание над собой. Болтливый старец — и вдруг лучший из героев. Да разве он герой? (Пенелопа — это другое дело.) А Федя посмеивался и над Гриней: «Улис, у кого ты учился хитрости?» — «У лис».