Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 105)
Перу Ивана Михайловича принадлежит несколько работ о градоведении13. Я стремился продолжать заложенную им традицию. К сожалению, мы не нашли ни понимания, ни продолжателей. Город как особый организм не изучался никем. Его не изучают целокупно. Им занимаются коммунальные работники, архитекторы, искусствоведы, историки. Но город нужно изучать, вскрывая связи, исторически сложившиеся между всеми сторонами (его сложной жизни, его нужно изучать хорошо организованным коллективом различных специалистов, объединенных в Градоведческий институт. Для этого, видимо, еще не пришло время.
Круг интересов Ивана Михайловича был чрезвычайно широк. После него осталось очень много рукописей, готовых к печати. Они не соответствуют требованиям переживаемого нами исторического часа и не могут быть напечатаны, а между тем на мне лежит ответственность за их судьбу. Иван Михайлович хотел завещать мне все свое литературное наследие. Я решительно отклонил это его желание: я уже не считал себя сведущим в отношении трудов Ивана Михайловича по его специальности, которая, увы, уже давным-давно перестала быть моей специальностью. Я согласился лишь принять наследие по тургеневским его «штудиям». Но и их пока пристроить я не имел возможности. Тургенев был особенно близок Ивану Михайловичу. Его труд «Любовь Тургенева» выдержал два издания и, как мне говорили, был включен в число книг, рекомендуемых Лигой наций. Однако многие сурово судили эту книгу. Они считали, что Иван Михайлович подошел ненаучно к этой проблеме, что он идеализирует отношения русского писателя и Виардо. Я убежден, что Иван Михайлович правильно поставил вопрос. Судить об их отношениях можно (на основе имеющихся материалов) не только на основе показаний современников, не расположенных к Виардо, обвинявших ее за отъезд Тургенева из России. Она-де нимфа Калипсо, держащая в плену Одиссея, стремящегося на родину. Иван Михайлович был убежден, что Тургенев, столь умный и тонкий человек, не был ослеплен отношениями с Виардо, что тон его писем должен был соответствовать и тону писем Виардо, что переписка любящих — дуэт, имея письма одного, мы уже кое-что можем представить и [о письмах] другого. В свой труд Иван Михайлович вложил <...> высокое представление о любви и дружбе.
Среди рукописей Ивана Михайловича есть одна, посвященная женским образам, связанным не с творчеством, а с жизнью Тургенева14.
Я очень люблю книгу padre «Тургенев и Италия», в которой он собрал и глубоко проанализировал все образы Италии в творчестве любимого им автора, все высказывания его о любимой нами стране.
В литературном наследии Ивана Михайловича есть его работа о Спасском-Лутовинове15. Мы посетили вместе с [ним и Т. Б. [Лозинской] и Орел с его Тургеневским музеем, и «Дом Лизы Калитиной», и чудесное Спасское-Лутовиново. Я навсегда запомню тот час, когда мы втроем видели на диване «Самосон», рассматривали, как маленький Лаврецкий, книгу Максимовича-Амбодика «Символы и эмблемы». А закрыв эту книгу, padre прочел нам страницы «Дворянского гнезда», где описана эта старинная книга16.
Одно из последних воспоминаний об Иване Михайловиче — вечер в городе Пушкине на даче Сидоровых* (* Родственники И.М.Гревса -прим. публ.). Окруженный их дружественной семьей, Иван Михайлович читал нам те страницы «Дворянского гнезда», которые он сам слышал в исполнении самого Тургенева. Иван Михайлович при этом живо подражал манере читать писателя, его интонациям и жестам. Наш padre был замечательный мастер имитировать речь Кареева, Зелинского, Оттокара. Я помню также, как изображал он речь Гастона Буассье. Этот юмор, такой добродушный, мало кто знал в Иване Михайловиче. (Когда я писал свое предисловие к «Дворянскому гнезду», я мысленно посвятил его памяти своего padre)17.
Иван Михайлович также умел пересказывать содержание полюбившихся ему книг. Особенно запомнился мне его рассказ из «Анны Карениной» во время нашего переезда на пароходе из Костромы в Нижний. Был вечер. Иван Михайлович, Татьяна Борисовна и я сели ужинать. Вспомнился совет Василия Ивановича Смирнова заказать стерлядок «колечком». Их не подали. Тема заказа вызвала воспоминание о том, как Левин со Стивой Облонским заказывали себе обед. Иван Михайлович так прекрасно передавал их разговор с лакеем-татарином, что мы с Татьяной Борисовной были изумлены этим неожиданно проявившимся талантом.
Чувствую, что теряю стержень своего рассказа. Вспоминается то одно, то другое из общения с дорогим учителем. Близость моя с ним в течение стольких лет была великим даром судьбы. Его необыкновенная сердечность, отеческая забота о каждом из своих учеников особенно ярко проявились в отношении меня.
Помню вечер, когда Иван Михайлович после одного затянувшегося заседания близ нашего дома зашел к нам и остался ночевать. Я провел его в свой кабинет, он осмотрел шкафы с книгами, картины на стенах, обвел взором всю комнату, словно подводя итог, и, улыбнувшись, указал на дверь: «Там, значит, ваша Таня с Таточкой». Я кивнул. Padre положил мне обе руки на плечи и сказал: «Ну вот, все хорошо, как ладно вы начали свои зрелые годы». Я был взволнован, воспринял и этот жест, и эти слова как благословение. Когда родился наш первенец Павлинька, Иван Михайлович его крестил. Малютку полюбила вся семья padre. Мария Сергеевна называла его Жаном Кристофом. «У него какой-то не по возрасту мудрый взор», — говорила она.
Летом в 1918 г. Гревсы жили в квартире А. И. Анисимова в Петергофе близ Верхнего парка. Этот небольшой дом был превращен в музей с ценнейшим собранием древнего русского искусства. Эти дни вспоминаются мною как последние безоблачные дни нашей личной жизни, достигшей той глубины и внутренней тишины, которые кажутся пределом возможного на земле счастья. Так было несмотря на то, что уже начался голод, что грозные тучи повисли над страною, что враг уже захватил Псков, что внутри страны один за другим являлись симптомы Гражданской войны. Но от этого мрака огонь домашнего очага был так ярок, как никогда прежде.
В июле 1919 года умерли наши дети, и семья Гревсов была нашей опорой в окутавшем нас мраке. С кладбища мы пришли к ним и провели у них ночь. Страшно было возвращаться в опустелый дом.
Когда родился Светик — его крестила Мария Сергеевна, и мальчик всю жизнь называл ее своей «Крекой». Летом 1921 года мы жили вместе в Павловске. Особенно запомнился мне тот вечер, когда мы вышли гулять в парк. Таня несла Светика на руках в чепчике Таточки. Мы встретили Ивана Михайловича. Он всматривался в черты ребенка и, улыбнувшись, сказал: «Как он похож на Таточку». Сказал это тихим голосом. В этот вечер он прочел по записной книжке «Alter ego» Фета — то стихотворение, в котором я узнал свою любовь к Тане. В квартире Гревсов на письменном столе padre, на полочках появились портреты моей семьи. В 1925 году — в трудные дни — Гревсы взяли к себе нашего Светика18. Я помню, как [в] окне-фонаре их квартиры на 8-й линии выглянуло лицо сына и как встретила радостно меня вся [их] семья. И я всегда, до последних лет, проезжая на кладбище мимо этого дома, посматривал на то окно-фонарик.
Я уже писал, как <...> возвращаясь после долгих и страшных лет разлуки в день моего рождения 12 августа 1933 года, посетив первым долгом кладбище, я со Светиком поднялся на 3-й этаж к Гревсам, как в отчий дом.
Летом 1928 года семья Гревсов жила в нашем доме в Детском Селе. И я мог из окна <...> ванной видеть Ивана Михайловича уже сидевшим на скамье нашего чудесного садика с книгой в руках, со склоненной головой. Каким миром, какой тишиной веяло от него тогда! (А ведь он по существу не был «спокойным человеком».) Наступил страшный год, когда рухнула моя жизнь, когда «распалась связь времен». Умерла Таня. Как известить меня? Друзья понимали, что не вправе ни один день скрывать от меня эту смерть. Но известить телеграммой, несколькими страшными словами казалось жестоким. Нашли выход. Письмо мне передал в руки брат одной моей сослуживицы. Письмо Ивана Михайловича. Вот оно:
«24 сентября 1929 г. Дорогой друг мой! Выпало мне на долю сообщить Вам ужасную весть: в ночь на 23 сентября в третьем часу скончалась Ваша Таня. Ваша истинная любовь и Ваша крепкая вера помогут Вам перенести это новое тяжелое горе так, как Вы когда-то перенесли смерть Ваших старших детей. Тогда было легче — она была с Вами, но и теперь Вас поддержит неумирающий образ ее чудной души. Мы не решаемся оповестить Вас о постигшем Вас ударе внезапною резкою телеграммой. Простите нас! Мы думаем, пусть она лучше дойдет до Вас, хоть несколько дней позже, но начертанная дружеской рукою. Может быть, Вы ждали того, что совершилось. Таня несла разлуку, несла и болезнь с тою светлою силой, которая была ей присуща, несла как настоящая праведница, с неослабевающим мужеством и неповторимою простотою. Ни разу не изменила она своей замечательной духовной природе. Она много страдала телесно, но ее поддерживала вера и любовь. Чувствами своими и своим помышлением (Вы знаете это) она неразрывно была с Вами. Последний вечер и последнюю ночь ей стало легче (она сама несколько раз говорила это), до последних минут она была в сознании, все думала о Вас, о детях, об окружающих близких, все надеялась — и так тихо заснула; теперь мир покоится на ее лице. То полное единение, которое Вас связывало в протекшие счастливые годы Вашей общей жизни с нею, сохранится и в будущем, в вечности в Вашей любящей душе: это даст Вам и дальше нераздельно с нею жить. Похоронить Таню мы надеемся завтра вблизи Таты и Павлика. Маленькая Таничка эти дни пробудет у нас, Светик в детском санатории, и ему там хорошо. Вы знаете, что мы — друзья — о них позаботимся, так же, как о маме Вашей, и будете покойны за них. Да хранит Вас Бог! Обнимает Вас крепко Ваш старый учитель! Любящий Вас jpcero душою. Ив. Греве».