Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 102)
Так я освободился от некоторых предрассудков старой интеллигенции в отношении нашей старой знати. В Кеми я познакомился с двумя князьями Мещерскими. Как мало походили они друг на друга! Они к тому же были лишь однофамильцами. Один, которого я встречал лишь на Поповом острове в Кеми, пользовался дурной репутацией «ссученного», другой, помнится, Иван Сергеевич, был благородный, стойкий человек. Внешне он походил на древнерусского князя с новгородской иконы. Как он мужественно переносил все невзгоды, все беды! Мне очень нравилась его манера себя держать, столько в нем было достоинства, внутреннего спокойствия. Я думаю, на такие натуры революция подействовала очень благотворно. Она выковала характер, закалила волю.
Подавленные социальные слои не представляют, какая тяжесть ложилась на богатых, свободных от труда. Безделье мучительно. Оно опустошает душу, расслабляет тело. Вот достояние безделья: болезни, скука, сплин. Это же мученики! Лишь в трудовой жизни здоровый дух. Вспоминаю Тузенбаха: «Тоска по труду! Как она мне понятна!» Он пророчествовал о буре, которая сметет лень и заставит работать всех, всех.
Все это, конечно, общедоступные истины. Но как мало в сознание обездоленных классов они проникли!
Никогда не забуду тот день, когда я лежал в своей коллекторской и дремал. Мне нездоровилось. Светик уже забрался в свою голубятню48. Внезапно прислали за мной поспешить в Управление. Я взволновался. Вспомнил, как ночью, месяца за два до этого, меня вызвали в Управление к зав. кадрами. Меня хотели поставить во главе всех курсов Белбалтлага. Я пришел в ужас. Я объяснил, что судить обо мне как о руководителе на основе двух опытов с коллекторскими курсами нельзя. Может быть, я хорош там, где нужен личный контакт, индивидуальный подход к каждому лицу. Но для такого сложного дела, как управление всеми курсами, я противопоказан. Меня упрекали, бранили, но я был тверд и устоял. Зачем зовут теперь?
В приемной управления собралось несколько инженеров, ведущих. Нас провели в приемную Френкеля. Все взволнованы. Думают о переброске на БАМ (Байкало-амурская магистраль), куда, по слухам, переводят и Френкеля. К нам вышел его секретарь, бойкий Горелик. Он объявил нам, что мы награждены красными литерами ББВП. Горелик пояснил, что эти литеры означали не только досрочное освобождение, но и восстановление во всех правах (занятие любой должности, прописка во всех городах). Эти красные литеры северным сиянием озаряли мою жизнь, не солнечным, ибо с 1929 г. наступила ночь. Но все же ББВП — это путевка в жизнь. До нас дошел слух, что на Невском проспекте выставлены портреты главных инженеров, вроде Вержбицкого, и сверхударников.
Что особенно дорого мне здесь отметить: мне было предложено назвать 5 имен заключенных из числа моих курсантов обоих составов на предмет их освобождения. Я был крайне обрадован и вместе с тем взволнован. В мои руки были отданы судьбы нескольких человек. Ведь я же должен был не только «освободить», но и оставить в заключении остальных, кого я решил не называть. Это были мучительные колебания. (Освобождать можно было только тех, срок заключения которых не превышал 5 лет.) Я со спокойной совестью включил в этот список В. Эбермана, т. к. его открытие на Водоразделе давало мне это право.
Вася быстро оформил свои бумаги, сдал дела и пришел прощаться со мной. «Что вы медлите? Уезжайте скорее. Мало ли что может произойти?»
Саrpe, diem, quam minimum credula postero*.
* Лови день этот, брось веру в грядущее
Но мне захотелось привести в порядок черепки, найденные на месте неолитических стоянок. Кроме того, со мной был Светик. А нам так хорошо жилось вместе.
Вскоре меня вызвал Гуреев и предупредил, что я должен подать заявление о своем согласии работать в Дмитрлаге вольнонаемным. Получившие красные литеры, как ценные работники, приглашаются на строительство канала Волга-Москва. Был уже один случай отказа, и только что освобожденный был посажен. Новое дело?
Нечего было делать. Я опоздал. Вася был прав. И вот я в качестве вольнонаемного работника работаю в управлении на геолбазе. С теми же Гуреевым, Брюном и Горецким. Питаюсь теперь в столовой для вольнонаемных. Теперь я бы уже смог получить лед!49
Наш музей был экстренно свернут, и я прощался со «своими» камнями, как с друзьями. «До свидания в Дмитрлаге».
Не то мне хотелось! Я уже мечтал вернуться к своей прерванной жизни в Ленинграде, где живут «торжественно и трудно». Соединиться с остатками своей семьи и жить вблизи своих могил, общаясь со своим учителем И. М. Гревсом и Т. Б. Лозинской.
Вскоре я был оформлен как работник Дмитрлага и получил подъемные и продовольственный паек. Мне объяснили, что проездом я смогу на 2—3 дня задержаться в Ленинграде. И вот все готово. Хотелось проститься с Медвежьей горой, и я пошел в деревушку Лумбуши с красочными избами староверов <...>50.
Мы постояли у озера-моря. Сколько раз мы сидели здесь вдвоем, а потом и втроем с Танюшей. Мы следили за красочной симфонией медленного заката с этими переливами красок, таких нежных, небывалых оттенков, какие нигде я не видел. И роскошные закаты юга с их яркими красками не звучали такой нежной музыкой, как эти сдержанные, но богатые переливами тонов краски нашего озера.
Когда мы пришли на вокзал брать билеты, мы узнали новость, подкосившую меня: командировки в Дмитров отменены. По слухам, все назначенные на канал Москва — Волга будут отправлены на БАМ (Байкало-амурская магистраль).
Carpe diem, quam minimum credula postero.
В Дмитрлаге я был бы вблизи Москвы, вблизи Курбатовых, Фортунатовых. Ко мне могли бы приезжать дети. Отправка в Восточную Сибирь была новой карой, и очень жестокой карой. Северное сияние погасло.
Светик чутко утешал меня так нежно, с таким убеждением: «Папочка, ты забыл радугу. А я тебе говорю, тебе еще придется поволноваться, но все кончится хорошо, запомни мои слова».
И вот меня осенила мысль: просить Горецкого принять от меня прошение — отпустить меня перед поездкой на БАМ повидаться с родными и устроить свои дела, с обязательством по вызову немедленно вернуться на Медвежью гору. Гавриил Иванович улыбнулся и дал мне это разрешение. Этот угрюмый, суровый на вид человек категорического императива был в действительности человеком добрейшей души. Я написал обязательство, но попросил, пока речь не пойдет обо мне, держать его у себя в столе. В душе я надеялся, что обо мне забудут.
И вот, собрав мои вещи (много ли их у лагерника? Оказалось много), мы тронулись в путь. Светик разделил со мной ношу, и все же нам двум было тяжело нести: вокзал был не близок. Помог нам милый Глинкин.
Мы в вагоне, поезд тронулся. Прощай, Медвежья гора! Сердце стучало так сильно, что мне казалось, я слышу бой часов. Тик-так.
Приехали мы так рано, что трамваи еще не ходили. Мы сдали вещи на хранение и ждали для нас теперь веселого грохота и трезвона трамваев. Мы решили первым делом съездить к нашим могилам на Смоленское кладбище.
Как переполнилась душа, когда я подвел к могилам моего Светика. У могилы моей Тани я был первый раз. Перекладина креста — словно протянутые руки налево и направо к могилам Таточки и Павлика. Мы стояли молча.
Тишина... Безмолвие... Полнота... Мы словно хотели принять благословение ушедших от нас, но навсегда оставшихся с нами, участников нашей жизни. Ее свидетелей и судей.
С кладбища с мешками на плечах мы отправились к Гревсам. Отворил Иван Михайлович и обнял меня. И я тотчас вспомнил блудного сына Рембрандта. Вот и я, истомленный долгим, почти пятилетним путем, склоняюсь перед ним, а он с любовью возложил на меня руки. Когда я сказал ему об этом, он засмеялся: «Ну, какой же вы блудный сын!»
Вышли к нам и Мария Сергеевна и Екатерина Ивановна. Сколько любви окружило нас.
Пора в Детское Село, в мой дом. А сердце сжалось с такой болью. Где же мой дом?
Вот и бабушка Катюша, вот и тетя Аничка, вот и Танюша. Но нет ни мамы, ни Тани. Я так боялся ощутить эту пустоту. Светик понял и повел меня в Екатерининский парк. «Веди, веди меня под липовые сени... На берег озера, на тихий скат холмов» (Пушкин).
Скат холмов вытоптан, на берегу озера валяются тела загорающих. В Камероновой галерее — ресторан. Всюду киоски, агитплакаты. На скалу царскосельской статуи взобрались полуголые фигуры. Светик озабоченно посматривал на меня. «Папочка, я знаю, о чем ты думаешь. Ты вспоминаешь Христа. Который взял плетку и выгнал торгующих из храма».
В первые дни я весь ушел в свое прошлое. В «хранительных сенях» перечитывал Танины письма с начала 1908 года и кончая ее последними письмами в Кемь. Перечел дневники. Перебирал реликвии «шкапа былого».
Еще раз прошла наша жизнь. Прошла, но не ушла.
Меня устроили в бывшей детской. Выступавшая печь разделяла ее на 2 половины. В одной стояла тогда кровать Светика, в другой — Танюшина. Перед сном возле каждой из них в те ушедшие годы сидела Таня и пела на ночь тихим голосом: «Фонарики-сударики горят себе горят». Над Танюшиной кроваткой висел мною нарисованный герб: бокал, на котором сидел снегирь. Снегирь у нас жил в комнатах на свободе и любил сидеть на высоком зеркале. Это то зеркало, которое было в квартире моих родителей до моего рождения. Любил снегирь садиться и на чудесный граненый бокал, подаренный мне матерью моей ученицы, рано умершей Оли Кочергиной. А Танюша бывало шествовала по анфиладе и распевала сочиненную ею песенку: