Николай Анциферов – Душа Петербурга (страница 50)
Перед нами опять панорама Невы. Но на этот раз не проникнута она духом немым и глухим. В час торжественный и печальный, в час заката возносятся к небу, клубясь, столпы дыма. Весь пейзаж соткан из алых тонов вечерней зари и мутных, дымчатых тонов волнующейся пелены города, а сквозь нее сверкают искры мглистого инея.
И над всем этим холодное темно-синее небо.
Кто из петербуржцев не знает преображающую силу инея, который после туманной ночи серебрит стены и колонны храмов и домов? В утренний час, когда лучи солнца борются с тающим туманом, Петербург отливает тонами перламутра и кажется зачарованным городом.
Но Достоевский в этой картине увидел возникающий новый город, и реальный Петербург превращается в какой-то мираж.
Может быть, дельта Невы заколдованное место? Китеж – невидимый град – пребывает в истинном бытии, Петербург зримый, но лишенный подлинной жизни, наваждение какой-то таинственной силы, верно недоброй.
Петербург как будто остается отвлеченной идеей своего основателя, лишенной реального бытия. «Строитель чудотворный» заколдовал финские болота, и возник над ними мираж, в котором живая душа человека превращается в страдающий призрак, становится также умышленной и отвлеченной.
«Мне сто раз среди этого тумана задавалась странная, но навязчивая греза: “А что как разлетится туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе этот гнилой склизкий город? Поднимется вместе с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жаркодышащем загнанном коне?”»
Что же это: видение или же просто сон?
«Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного. Кто-нибудь вдруг проснется, кому это все грезится, – и все вдруг исчезнет».
Ясен после этого вывод Достоевского. Петербургское утро, казалось бы самое прозаическое на всем земном шаре, является чуть ли не «самым фантастическим в мире».
При разработке темы «Петербург в творчестве Достоевского» наталкиваешься на признание самого писателя о власти города, как органического целого, над его обитателем. Красноречивый Евгений Иванович рассудительно объясняет князю Мышкину причину происшедших событий и между прочим говорит: «Прибавьте нашу петербургскую, потрясающую нервы, оттепель; прибавьте весь этот день, в незнакомом и почти фантастическом для вас городе». Вельчанинов особенно страдал в Петербурге от белых ночей, которые действуют на душу подобно свету луны, вызывая неопределенное беспокойство и сильное напряжение всего существа.
Еще раньше была отмечена страшная власть над душой водной стихии, как первоосновы Петербурга. Вспомним ненастные ночи, мокрый снег, когда темные и безумные силы овладевали душой, когда фантастическая мечта становилась господствующей силой.
Как мы увидим позднее, и сухие, душные, знойные летние дни вызывали ту же лихорадочную работу ума, порождали свои мечты и свои преступления. Интересную в этом смысле характеристику нашего города дает Свидригайлов.
Петербург – «это город полусумасшедших. Если бы у нас были науки, то медики, юристы и философы могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый по своей специальности. Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге. Чего стоят одни климатические влияния! Между тем это административный центр всей России, и характер его должен отражаться на всем» («Преступление и наказание»).
Все эти мрачные, резкие и странные влияния были хорошо осознаны Достоевским, весь душевный склад которого и судьба должны были сделать его особенно восприимчивым к «чувству Петербурга».
Петербург – участник творчества Достоевского. Город является вдохновителем писателя, музой его, нашептывавшей страшные сказанья.
«Подросток» ярко охарактеризовал с психологической стороны улицу Петербурга.
«Совсем уже стемнело и погода переменилась; было сухо, но подымался скверный петербургский ветер, язвительный и острый, мне в спину и взвивал кругом пыль и песок. Сколько угрюмых лиц простонародья, торопливо возвращавшегося в углы свои с работы и промыслов! У всякого своя угрюмая забота на лице и ни одной-то, может быть, общей, всесоединяющей мысли в толпе! Крафт прав: все врознь».
Жизнь сосредоточена на улице, где всегда какая-то тайна, словно из тумана выглянет неведомый, ужалит душу героя знанием его тайны и сгинет в бесконечных пространствах Петербурга; в трактире, где ярко разгорается мысль, трепещет какая-то непонятная струна в душе странного человека, наконец в гостиной наэлектризованной сценой «надрыва» или просто скандала. А если и встретится где-нибудь образ «внутри дома», поглубже гостиных, в каморке, он будет полон исступленного страданья, если не кошмарной злобы, доведенной до сладострастия.
Достоевский не чувствует жизни внутри ограды семьи. Нигде нет теплоты домашнего очага. Нет семьи, спаянной любовью в одно целое. Нигде не прозвучит нежная мелодия «Сверчка на печи».
Любовь к детям есть, но не родовая, а христианская, любовь к «малым сим». Любовь к семье есть, но какая-то одинокая. Все любят друг друга, а слиться в нечто единое не могут.
Город на болоте. Жизнь на болоте, в тумане, без корней, глубоко вошедших в животворящую мать-сырую землю. Нет корней, и душа города распыляется. Все врознь, какие-то блуждающие болотные огни, ненавидят ли, любят ли, всегда мучают друг друга, неспособные слиться в одно органическое целое. Все в себе, в нерасторжимых пределах своих глубоких и значительных душ, томящихся во мраке и холоде. Какая-то хмара. «Несчастье обитать в Петербурге, самом отвлеченном и самом умышленном городе в мире».
Мы постоянно встречаем героев Достоевского бродящими без цели по улицам, площадям, мостам северной столицы. Какая-то неудержимая сила влечет их к этому общению с городом. Уже в «Бедных людях» мы встречались с такого рода «бесцельными» прогулками. Герой «Белых ночей» также любил блуждать по городу; вспомним его дружбу с миленьким домом с колоннами, вспомним свидание на берегу канала с незнакомкой. И «подросток» исходил Петербург из конца в конец. Автор «Записок из подполья» и родственный ему господин Голядкин – оба любили бродить по психологическим соображениям по городу. Даже идиоту, князю Мышкину, была ведома эта страсть. «Он останавливался иногда на перекрестках улиц, пред иными домами, на площадях, на мостах; однажды зашел отдохнуть в одну кондитерскую. Иногда с большим любопытством начинал всматриваться в прохожих; но чаще всего не замечал ни прохожих, ни где он идет. Он был в мучительном напряжении и беспокойстве и в то же самое время чувствовал необыкновенную потребность уединения». Эти блуждания – род недуга; отметим здесь противоречие между тягой в людные места и потребностью в уединении.
Ордынов «ходил по улицам, как отчужденный, как отшельник, внезапно вышедший из своей немой пустыни в шумный и гремящий город. Все ему казалось ново и странно. Но он до того был чужд тому миру, который кипел и грохотал кругом него, что даже не подумал удивиться своему странному ощущению… Все более и более нравилось ему бродить по улицам. Он глазел на все как
…В глазах его был огонь; он чувствовал лихорадку и жар попеременно… вся эта пошлая
В этих замечательных отрывках Достоевский поведал нам, как он сам умел всматриваться в Петербург, схватывать выражение его лица и, созерцая его «мыслящим взглядом», прозревать за внешней оболочкой присутствие иного бытия.
Всех этих скитальцев Петербурга, блуждающих по улицам подобно фланерам, как бы различны они ни были, всех их объединяет одна черта. Они находятся во время подобных «бесцельных» прогулок в возбужденном, часто лихорадочном состоянии. Их вид привлекает внимание. Они производят впечатление чудаков или пьяных, а то и просто сумасшедших. И еще одна черта объединяет их: все они бродят не бесцельно. Что же толкает их на улицы Петербурга? Этих одиноких людей, бедных людей, униженных и оскорбленных, слабых сердец, идиотов – манит чуждая для них жизнь. Эта таинственная суета Петербурга, в которой пульсирует какое-то подлинное бытие, сулит выход из одиночества. И вместе с тем для них эта неведомая, а казалось бы столь близкая жизнь остается чуждой, для их душ – запредельной, только манящей, но никогда не отдающейся. В этой жизни города они искали забвение своего «я», своей обособленности; но не внутри возникающим подвигом, напряжением воли, стремящейся ко благу, старались они преодолеть обособленность своего я, а лишь извне идущими раздражениями окружающей их жизни. На улицах они находили легчайший способ соприкосновения с внешней жизнью, которое могло им дать порой мгновенное рассеянье и даже забвенье, но не исцеленье.