18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Душа Петербурга (страница 32)

18

Андрей Белый, давая нам общий очерк города, заводит нас и в ряд уголков Петербурга, всегда умея заставить говорить genius loci. Особенно любит автор показывать нам Васильевский остров.

«Параллельные линии на болотах некогда провел Петр, линии те обросли то гранитом, то каменным, а то и деревянным забориком».

…«Лишь здесь, меж громадин, остались петровские домики, вон бревенчатый домик; вон домик зеленый; вот синий, одноэтажный с ярко-красной вывеской: “столовая”. Точно такие вот домики раскидались здесь в стародавние времена».

И, зная, какое значение имеют для восприятия духа места запахи, он заканчивает набросок: «Здесь еще прямо в нос бьют разнообразные запахи: пахнет солью морскою, селедкой, канатами, кожаной курткой и трубкой, и прибрежным брезентом»[116].

Вот два других уголка Петербурга: Мойка «с красноватой линией набережных камней, увенчанная железным решетчатым кружевом», и дом на ней белоколонный, «и мрачнел меж колоннами вход; над вторым этажом проходила та же все полоса орнаментной лепки»[117].

У Зимней Канавки призрак Лизы. «Тихий плеск остался у нее за спиной: спереди ширилась площадь; бесконечные статуи, зеленоватые, бронзовые, пооткрывалися отовсюду над темно-красными стенами; Геркулес с Посейдоном так же в ночь дозирали просторы… ряд береговых огней уронил огневые слезы в Неву…»[118].

Лучше всех уголков Петербурга А. Белый передает Летний сад.

«Прозаически, одиноко, туда и сюда побежали дорожки Летнего сада; пересекая эти пространства, изредка торопил свой шаг пасмурный пешеход, чтоб потом окончательно затеряться в пустоте безысходной: Марсова поля не одолеть в пять минут.

Хмурился Летний сад.

Летние статуи поукрывались под досками; серые доски являли в длину свою поставленный гроб; и обстали гробы дорожки; в этих гробах приютились легкие нимфы и сатиры, чтобы снегом, дождем и морозом не изгрызал их зуб времени, потому что время точит на все железный свой зуб; а железный зуб равномерно изгложет и тело, и душу, даже самые камни.

Со времен стародавних этот сад опустел, посерел, поуменьшился; развалился грот, перестали брызгать фонтаны, летняя галерея рухнула и иссяк водопад; поуменьшился сад и присел за решеткою.

Сам Петр насадил этот сад, поливая из собственной лейки редкие дерева, медоносные калуферы и мяты; из Соликамска царь выписал сюда кедры, из Данцига барбарис, а из Швеции яблони; понастроил фонтанов, и разбитые брызги зеркал, будто легкая паутина, просквозили надолго здесь красным камзолом высочайших персон, завитыми их буклями, черными арапскими рожами и робронами дам; опираясь на граненую ручку черной с золотом трости, здесь седой кавалер подводил свою даму к бассейну; а в зеленых кипучих водах от самого дна, фыркая, выставлялась черная морда тюленя; дама ахала, а седой кавалер улыбался шутливо и черному монстру протягивал свою трость…

…“Все то было, и теперь того нет”.

Ворон оголтелая стая вспорхнула и стала кружиться над крышей Петровского домика; темноватая сеть начинала качаться; темноватая сеть начинала гудеть; и слетали какие-то робко унылые звуки; и сливались все в один звук – в звук органного гласа. А вечерняя атмосфера густела; вновь казалось душе, будто не было настоящего; будто эта вечерняя густота из-за тех вот деревьев трепетно озарится зелено-светлым каскадом; и там во всем огненном ярко-красные егеря, протянувши рога, опять мелодически извлекут из зефиров органные волны»[119].

В этом прекрасном описании чувствуется тот же археологический интерес, который внес в описания Петербурга Д. С. Мережковский. Но А. Белый пользуется этим приемом значительно усложнив его. Яркий образ прошлого, для него лишь мимолетное воспоминание. Прошлое переливает с настоящим. Образы «безысходной пустоты», окружающей Летний сад, осенний пейзаж самого парка, все пронизывающий осенний шум дерев и крики оголтелой стаи галок навевают картины прошлого. Время, точащее на все свой железный зуб, отступает

Was ich besitze, seh’ ich wie im wеiten Und was verachwand wird mir zu Wirklichkeiten[120].

Милые образы прошлого, обрисованные с такой меланхолической иронией, исчезают; возвращается сознание современности. Постепенно звуки сливаются в мелодию органа, краски густеют, и вновь проступает минувшее. Оно здесь, в городе, продолжает жить, надо лишь уметь найти его, вызвать духи, сокрытые временем. А. Белый учит, как освобождать их от плена Хроноса[121].

При описании Зимнего дворца он осложнил задачу спиритуализации местности путем воскрешения прошлого, чисто художественным заданием: показать, как краски в час заката видоизменяют архитектурные формы, обращаясь в легчайшие, аметистово-дымные кружева. «Все обычные тяжести – и уступы и выступы бежали в горящую пламенность».

«Ты сказала бы, что зардело там прошлое. Старый Зимний дворец начинает выступать на место нового. Встал “нежною голубою стеною” этот старый дворец в белой стае колонн; бывало, с любованием оттуда открывала окошко на Невские дали покойная Елизавета Петровна».

К этому же приему обращается А. Белый при описании Инженерного замка. Описывает его современный облик и незаметно переносит в прошлое. Вызывает в амбразуре окна курносую в белых локонах голову и показывает, в каком окне она должна появиться. (Не в том ли?) Старается заставить нас оглядеться глазами Павла. Что мог видеть он? Образ императора исчезает. Проходит картина страшной ночи 1801 года, и снова современный нам Петербург. Образ города насыщается прошлым.

Многообразна и глубока душа Петербурга; чтобы охватить ее всезрящим взглядом любви, мало вызвать призраки былого, дабы обвеянные ими здания явили нам свой сокровенный лик. Таинственный ход времени. Смена дня и ночи со своим богатством освещения, течение времени года со своими уборами раскрывает все новые стороны души Петербурга, заставляя звучать молчавшие струны.

Только что мы видели гамму заката вокруг Зимнего дворца. Наступает петербургская ночь.

«Выше легчайшие пламена опепелялись на тучах; пепел сеялся щедро… и мгновение казалось, будто серая вереница из линий, шпицев и стен… есть тончайшее кружево…В этой тающей серости проступили вдруг тускло многие глядящие точки: огоньки, огонечки… сверху падали водопады: синие, черно-лиловые, черные. Петербург ушел в ночь»[122].

Смена красок превращает город в многокрасочный призрак. Наступление утра – смена чар, какое-то волховство.

«Где-то сбоку на небе брызнули легчайше пламена, и вдруг все просветилось, как вошла в пламена розоватая рябь облачков, будто сеть перламутринок; и в разрывах той сети теперь голубел голубой лоскуточек. Отяжелела и очертилась вереница линий и стен… На окнах, на шпицах замечался все более трепет… Легчайшее кружево обернулось утренним Петербургом»[123].

После Гоголя никто не умел так радоваться сиянию радуги красок в Петербурге, как А. Белый.

Смена красок превращает город в многокрасочный призрак.

Смена времен года ощущается как великое таинство, к которому приобщается душа города.

Осень приносит с собою безысходную тоску и томительное волнение.

«Мокрая осень летела над Петербургом; и не весело так мерцал сентябрьский денек. Зеленоватым роем проносились там облачные клоки; они сгущались в желтоватый дым, припадающий к крышам угрозою. Зеленоватый рой поднимался безостановочно над безысходною далью невских просторен; темная водная глубина сталью своих чешуй билась в граниты; в зеленоватый рой убегал шпиц…»

Осенние образы чаще всего встречаются в романе А. Белого. Видно, душа Петербурга казалась ему наиболее сродни времени увядания. Зиму ощущает он, согласно Пушкину, четкой и бодрящей. «Вдруг посыпался первый снег; и такими живыми алмазиками он посверкивал в световом кругу фонаря; светлый круг чуть-чуть озарял теперь и дворцовый бок, и каналик, и каменный мостик: в глубину убегала канавка; было пусто: одинокий лихач посвистывал на углу, поджидая кого-то; на пролетке небрежно лежала серая николаевка»[124].

Особенно хорошо удалось А. Белому описание встречи весны с городом.

«Как невнятно над городом курлыканье журавлей…

В час предвечерний, весенний на панели, как вкопанный, станет обитатель полей, в город попавший случайно; остановится, – кудластую бородатую голову на бок он склонит и тебя остановит. – “Тсс!..” “Что такое?” А он… хитро, хитро усмехнется: “А разве не слышите?” “Что, да что же?” Он же вздохнет: “Там кричат журавли”. Ты тоже слушаешь, сперва ничего не услышишь; и потом откуда-то, сверху, в пространствах услышишь ты: звук родимый, забытый – звук странный. Там кричат журавли… И ропот – журавли! “Опять возвращаются”. “Милые!” Над проклятыми петербургскими крышами, над торцовой мостовой, над толпой предвесенний тот образ, тот голос знакомый!.. И так – голос детства!»[125].

Весна остается Петербургу далекой, она только томит и зовет. И хочется сказать: «Унеси мое сердце в звенящую даль, где кротка, как улыбка, печаль» (Фет).

Там, где-то далеко, далеко, куда полетели журавли, там родина, там где-то вдали не «глубина – зеленоватая муть», а мать-земля сырая, там вновь можно обрести детство, вернуть все то, что выел в душе прекрасный – жуткий Петербург.

Журавли протянули какую-то незримую ниточку между столичным обывателем и жителем полей, ниточку реальную; создали какое-то неожиданное общение между городом и страной, но вместе с тем мимолетное. И это вместо обычного циркуляра, стремительно летящего в российскую глушь.