реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Алексеев – Розы и тернии (страница 4)

18

Царская шапка и власть над необъятным царством, или монастырская келья в дальней обители, или позорная ссылка, быть может даже казнь, – что готовит судьба? Царь Федор умирает. Лекаря-немчины не скрывают от Бориса Федоровича, что роковой исход неизбежен – слишком изнурено тело царя постами, долгими молениями и другими аскетическими подвигами, – ему не выдержать борьбы с тяжелым недугом. Царь бездетен… Кто наследует ему?

Впились до боли белые зубы правителя в губу, руки крепко сжали одна другую, и в голове проносится: «Я должен быть царем! Ужели прогадал! Ужели я даром столько лет добивался этого?.. Все шло ладно с самой кончины царя Иоанна. Я уже и теперь почти царь, только не венчанный… Феодор! Ха! Про него сам его грозный отец говорил, что ему нужно было родиться не царем, а монахом! Феодор! Это – тень царя, это – инок, одетый в царское платно![3] Царством правил я! Я один, не советуясь и с Думой боярской… Был наследник – Димитрий… Он погиб. Умрет Феодор – царский корень пресекся… Я правил, я должен и дальше править… Должен, должен! Изберут ли меня? Народ подготовлен – не из таковских я, чтобы зевать… Там слух пустим: хан Крымский идет с полчищами несметными… А царство без главы… Как быть в такой напасти? Кто прежде из всякой беды царство выручал? Борис Федорович! Так пусть и теперь спасет от погибели Русскую землю… Здрав будь, царь православный, Борис Федорович!»

Последние слова Годунов произнес вслух и сам вздрогнул.

– Господи! Если б так! Ух! Высь какая!

И Годунов даже прижмурил глаза.

«Вороги есть у меня лютые… Почитай, все бояре, особливо Шуйские. Ох, эти! Василий Шуйский – враг лютейший и хитрый, ловкий… Ничего открыто, все тайком, за спиной… Сам в цари метит – потомок он князей древнерусских… Да… А я – потомок мурзы татарского… Так что ж? Зато я – брат царицы Ирины! Это посильней родовитости будет… Если б узнать, что ждет меня – царская шапка либо опала?.. Чего бы я ни дал! У нас в Москве знахарь есть… Кузьмичем звать. Живет он, помнится мне, на Неглинной, у мельницы…[4] Сказывают, ведун лихой – всю судьбу, как на ладони, представит… Попытаться бы расспросить. Ко мне позвать – толки пойдут, еще скажут, грехом, что я, на здравие царево злоумышляя, с ведунами советуюсь… К тому же, пока позовешь… Вот если бы самому пойти…»

Правитель подошел к переборчатому окну, не закрытому внутренними ставнями, против обыкновения. Темная ночь смотрела на Бориса Федоровича. Буря по-прежнему злилась. Только порою ветер разгонял облака, и тогда выглядывал край луны; сад, кровли домов и колокольни обдавались на мгновение неясным, бледным светом, потом облака смыкались, и все снова погружалось во тьму.

«Ох, непогодь какая! – подумал сперва Годунов, потом мысль начала работать в другом направлении: – Зато в такую погоду никто не встретит… Положим, время позднее и так все, чай, спят сном крепчайшим, а все-таки… Опять же месяц порой проглядывает – дорогу найти можно… Пойти разве?»

Он колебался. Пробираться ему, правителю, глубокою ночью к избе какого-то знахаря казалось чем-то невозможным.

Но желание попытать судьбу разгоралось все сильнее. Кончилось тем, что Борис Федорович, как вор, пробрался по своему собственному дому, прошел неслышно мимо нескольких сморенных сном холопей, обязанных бодрствовать, пока не уйдет на покой в свою опочивальню их господин – как бы строго наказал в другое время Годунов беспечных рабов! – отыскал шубу, накинул ее на плечи, сунул в карман пистоль заморской работы и покинул свое жилище.

Двор был пуст; калитка была приперта на задвижку, и дворовый страж, завернувшись в теплый тулуп, мирно спал, подобно холопам. Все это различил правитель при сиянии проблеснувшей сквозь облака луны.

Отодвинув задвижку, он тихо открыл калитку и вышел на улицу.

V. Горе и радость

Лачужка Ивана Безземельного, затерявшаяся среди многих таких же, как она, убогих жилищ на одной из самых глухих улиц Москвы, трещала под яростными порывами ветра.

В избенке было темно и холодно. Грустны были минувшие праздники для Ивана! Всегда плохо жилось ему, но в Рождество этого года пришлось площе, чем когда-либо. Заработки прекратились за праздничным временем, и семья перебивалась кое-как. Надежда была: окончатся праздники – найдется работа. Однако Ивану решительно не везло: праздничное время миновало, а желанной работы не нашлось. Голод начал давать себя сильно чувствовать; со дня на день все хуже жилось, и наконец настал день, когда Ивановым ребятишкам не удалось пожевать даже корочки черствого хлеба – это было в Крещенский сочельник. Пришлось в ночь под Крещенье ложиться спать голодными. Свернулись ребятишки калачиком, прикрылись кое-какими лохмотьями, но не спят; не спится и самому горемычному хозяину, и его жене.

Встал Иван, высек огня и затеплил огарок лучины. Неясный свет озарил убогую хату. Маленький Миколка выставил из-под лохмотьев, служивших ему одеялом, свою белобрысую головенку и пролепетал:

– Тятька! Хлебушки дашь?

Мать и отец печально переглянулись.

– Нет хлебушки, родной… Подожди, потерпи, касатик! авось, утрешком раздобуду… – ответил ему Иван.

– Ай-ай, как есть охота!.. – жалобно протянул ребенок и снова было прикурнул, но вдруг опять поднял голову и воскликнул: – А ты б, тятя, у Кузьмича хлебушки попросил. У него есть!

– Не даст Кузьмич… – пробормотал отец.

– Тятя! Подь попроси! – дружно поддержали просьбу Миколки его сестренка и два братишки, тоже вынырнувшие из-под лохмотьев, услышав, что речь ведется о хлебе.

– И впрямь, Иванушка, поди попроси… – промолвила хозяйка.

– Знаю я Кузьмича, сквалыга он, не даст!..

– Тятя, добудь хлеба!

– Неужели и для праздника завтрашнего откажет? Знахарь он, ведун, а все ж крест на шее носит. Глянь на ребятишек – подвело их совсем от голодухи.

– Не даст… Лучше обождать до утра. Авось, Бог пошлет.

– Не можно ждать! Помрем, кажись, так-то!.. – вопили дети.

– У суседей бы призанять, – сказал Иван.

– У кого? Я уж днем всех обегала – голодуха не лучше нашего… Поди к Кузьмичу-то…

– Я не прочь, а только… Э! была не была! пойду! Кинусь в ноги ему, молить буду… Ужли сердце его не тронется? – решительно проговорил хозяин.

Миколка вскочил со своего ложа и захлопал в ладоши.

– Тятька хлеба добудет! Ай, любо!

– Погодь, милый, добуду ль еще… – с грустной улыбкой заметил отец.

– Добудешь, уж я знаю! Ты всегда так говоришь: «Не добуду», а сам, глядь, и притащишь! – весело кричал ребенок.

Пленительная мысль о хлебе оживила детей; они заговорили все разом, торопили отца…

– Молитесь, ребятишки, чтоб Бог хлеба послал, – проговорил Иван и, накинув на свое длинное, тощее тело обрывок овчины, имевший очень отдаленное сходство с кожухом, перекрестясь, вышел из хаты.

– Родные! Помолитесь, как тятя сказывал, – промолвила мать.

Опустились дети на колени, часто-часто их худенькие ручки начали творить крестное знаменье, и маленький Миколушка лепетал:

– Боженька! Пошли нам хлебушки!

Иван между тем торопливо шел к избе знахаря Кузьмича. С дороги он не боялся сбиться, несмотря на темноту, – он знал ее хорошо, кроме того, изба ведуна была недалеко.

«Даст ли, старый, хлебушки? – думал Иван. – Хоть бы краюшечку заплеснелую… Все детки отвели бы душу… Бедные мои, горемычные! Буду в ногах у него валяться, слезно молить… Поверну на милость его сердце… Ужли не даст? даст, даст! – почти с уверенностью подумал Иван, забыв, как несколько минут назад был твердо уверен в противном. – Даст! Бог пошлет для детушек!».

И несчастный мужик решительно постучался в дверь избы Кузьмича.

Тихо в избе Ивана. Лучина догорает, но хозяйка не думает вставлять в светец новую. Задумалась она, низко уронив на грудь голову. Дети присмирели. Они ждут, напряженно прислушиваясь к каждому шороху, не отец ли идет. В их представлении появление отца связывалось с появлением хлеба. Они не сомневались, что попытка отцова добыть «хлебушки» увенчается успехом. Миколушка уже мечтал о том, как он будет смаковать хлеб, какой он душистый, мягкий…

Чу! Шорох! Все встрепенулись. Но это не отец, это ветер стукнул дверью в сенях. Опять все притихли. Вдруг Миколушка вскочил.

– Тятька! – вскричал он.

Действительно, с крыльца ясно донесся шум шагов. Дверь распахнулась, и в комнату вошел Иван. Взглянула на него жена и ахнула: он был бледен как мертвец.

Дети воскликнули:

– Принес хлебушки?

Отец не отвечал им. Он сбросил овчину и грузно опустился на лавку.

– Что же хлебца, тятька? – спросил Миколка, тараща свои обведенные синевой глазенки.

– Нетути хлебца, касатик!.. – не сказал, а скорее простонал Безземельный. – В ногах у Кузьмича валялся – не дал!

Иван закрыл лицо руками. Миколушка уткнулся лицом в колени матери и заплакал, приговаривая:

– Ах, как есть хочется!.. Хлебушки бы!

Другие дети грустно поникли головой.

Отдернул руки от своего лица Иван, посмотрел на семью: дети сидели, как замерли, Миколушка плакал, по бледно-желтому исхудалому лицу жены медленно катились крупные слезы.

Ни слова не сказал Иван, встал и опять накинул на плечи овчину. Потом взял со стола большой хлебный нож.

– Ты куда, Иванушка? – спросила, сквозь слезы, хозяйка.

– Куда? – глухо ответил муж. – Хлеба добывать! Ну и не поздоровится же теперь тому, кому со мной повстречаться придется! Уложу его – не пикнет!