реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Александров – Тет-а-тет. Беседы с европейскими писателями (страница 16)

18

В вашем романе «Портик» тоже есть рассуждения об эпикурействе?

Этот роман я написал много позже. Он, напротив, посвящен очень несчастному периоду моей жизни. Но думаю, он продолжает то, о чем я писал прежде. Я ведь не отказался от моего представления о счастье — я по-прежнему считаю, что был счастлив только тогда. Но и тогда я знал: пройдет время, и может случиться что-то тяжелое.

Видите ли, «Портик»… в этом романе есть некая трещина… Конечно, его нельзя назвать в полном смысле слова автобиографией. Правда, рассказчик вроде бы очень на меня похож. Но, скажем, у меня один ребенок, а у него — двое. То есть мы не совпадаем полностью, хотя и близки. Я хотел написать книгу о том времени, когда дети уходят из дому. Это всегда трудное время…

Для родителей?

Да. Для детей — не знаю. Наверно, в меньшей степени. Но для родителей — это трудное время, время, когда все обдумываешь вновь. У этого романа есть и еще одна важная сторона. Прежде я не писал о моей работе учителя французского языка и литературы. А тогда как раз проводили реформу преподавания, против которой во мне все восставало. Эту реформу предложили лингвисты, сторонники структурного метода. Они почему-то стали требовать, чтобы преподавание французского и литературы стало более научным. Гораздо менее человечным и свободным. Я, напротив, всегда был сторонником свободы в преподавании. Я и сейчас придерживаюсь такого мнения. Я считаю, что преподавание в школе — это нечто особое. Школьный учитель должен привить детям любовь к чтению и к изложению мыслей на бумаге. А это невозможно, если он сам не будет всем своим существом выражать любовь к книгам. И коль скоро на него возложена эта обязанность, значит, он должен быть свободен, должен оставаться самим собой. А эта реформа оставляла учителю куда меньше такой свободы. Мне захотелось как-то высказаться против нее.

А вам вообще нравится преподавать? В школе вам удалось найти себе настоящих учеников?

Да, мне очень нравится преподавать. Лучшее доказательство — то, что я не ушел из школы. Писательский успех пришел ко мне довольно поздно, мне уже было 46 лет. И тогда я мог бы бросить преподавание, но мне совсем этого не хотелось. Я считаю, что это очень живая профессия. Очень трудная, конечно. Особенно если преподаешь в коллеже и твоим ученикам — от 11 до 16 лет. Это переходный возраст, переход от детства к отрочеству. И это возраст бесконечно важный, мне он очень интересен. В отношениях с учениками нужна смелость. При этом профессиональным педагогом я себя, по правде говоря, не чувствую. У меня нет никаких теоретических концепций — как нужно строить преподавание. Я думаю, счастье учителя в том, что он просто может проводить время вместе с подростками, детьми. Это потрясающий опыт! А когда с ними ставишь какую-нибудь пьесу или играешь в футбол — это еще лучше, чем учить их французскому. Словом, мне очень нравится эта работа, даже и сейчас.

Любите ли вы театр? У вас ведь есть домашний театр — значит, вы им по-настоящему интересуетесь?

Да. Но признаюсь, я совершенно не способен писать для театра. Это совсем не мой жанр. Мне и диалоги в романах даются с трудом. Но театр я люблю. А для учителя театр исключительно полезен. Во французской школе он пользуется необыкновенным успехом. Не знаю, как обстоит дело в России, но во Франции успех колоссальный. Каждый раз в начале учебного года к вам приходят 50–60 учеников, которые хотят заниматься в театральной студии. Для всех нужно что-то найти. Вообще-то, официально театр — внешкольное занятие. Вся работа ведется в студии. С одной стороны, туда приходят ученики, по-настоящему преданные театру. А с другой — застенчивые ребята, они там ищут что-то для себя, для них это способ как-то раскрыться. Потому-то я и считаю театр полезным для учителя. Кроме того, театр — это радость, поскольку с учениками устанавливаются неформальные отношения. Чем ближе к самому представлению — оно бывает в конце учебного года, — тем больше всяких милых моментов: мы вместе делаем декорации, устраиваем пирушки. Я это страшно люблю.

А театр у вас дома — это что-то другое? Существует ли для вас какое-то различие между школьным и домашним театром?

Ну, в домашнем театре я занят куда меньше. Это, скорее, дело моего сына и его университетских приятелей — они часто выступали в маленьких театриках и продолжают этим заниматься. А я — ну, конечно, случается, я заучиваю какой-то скетч, чтобы выступить с ним на празднике. Но это бывает очень редко.

Вы пишете тексты для постановок — или это делает ваш сын?

Сын пишет для театра, и жена тоже: она сама сочиняет пьесы, которые разыгрывает со своими учениками. А я к этому не очень способен. Я беру то, что уже есть.

Ваш сын сейчас известный певец. Помните ли вы те дни или мгновения его детства, когда он пел?

Когда ему было три-четыре года, мы часто бывали на концертах. И я был очень взволнован, когда он впервые спел песню, которую сам сочинил, — тут я понял, что у него к этому дар. Вообще-то вся наша семья — творческая. Начать нужно с меня и моей жены: она и сейчас публикует детские книжки с картинками, я пишу прозу. Даже помыслить нельзя, чтобы кто-то из нас перестал творить. То, что другой рядом с тобой занят творчеством, — это радует нас обоих. И к тому же иметь еще ребенка, у которого творческий дар — это огромное счастье. Кажется, в нашей семье все чувствуют себя хорошо только тогда, когда знают, что и у всех остальных работа спорится. Мы часто об этом говорим. Я вспоминаю, как был на концерте, где Венсан впервые должен был исполнить свою песню. И я подумал: ну вот, у него уже есть свой, особый мир. Прежде я не отдавал себе отчета, что у Венсана есть мир отличный от нашего. И это меня глубоко взволновало.

Вы помните о мгновении, когда сказали себе: «Вот сейчас я по-настоящему счастлив». По-моему, в своих книгах вы часто описываете предчувствие счастья, момент, когда вы как бы стоите на пороге счастья. Именно поэтому для вас вообще очень важно начало какого-либо действия. Это видно, например по тому, что вы пишете о «самом первом глотке пива» или о том, как поднимаетесь по лестнице, выходя из метро… Иными словами, вам интересно рассказывать не о том, что уже произошло, а о том, что только начинается…

Да, вы правы. Мне кажется, ожидание от меня неотделимо. Есть прекрасное стихотворение Франсиса Жамма: «Через несколько дней выпадет снег». Я очень люблю это стихотворение. Ведь мы здесь и вправду не знаем, когда выпадет снег. В России это, конечно, не так, но во Франции снегопад — редкость. Его ждут, надеются. И никто не знает, когда это случится на самом деле. Но иногда вдруг возникает надежда, что скоро пойдет снег. Откуда она берется? Один ответ: мы всегда живем ожиданием. В книге, которая называется «Все воскресенье лил дождь», я как раз и пишу об ожидании снега. Это ожидание символично, потому что мы вечно ждем чего-нибудь, даже тогда, когда никакой надежды нет. Мы всегда безотчетно чего-то ждем. Точно так же и в любви. А потом — потом в воздухе что-то неожиданно меняется, трепещет, и мы понимаем: сейчас нечто произойдет. Я не раз пытался писать о смутных ощущениях, а предчувствие принадлежит к их числу.

Может быть, именно поэтому вы так часто обращаетесь к детству, которое переполнено подобными предчувствиями?

Да, в детстве действительно все впереди. И это время, когда все впереди, драгоценно. Конечно, по мере того как жизнь проходит, такое чувство возникает все реже и реже. Но, к счастью, человека никогда до конца не покидает ощущение, что что-то может измениться, произойти. Ему как будто приоткрывается некий неведомый мир. И этот момент — когда предчувствуешь то, что произойдет, — почти невозможно уловить. Но для меня существо литературы — именно в том, чтобы улавливать неуловимое.

Вы в детстве рисовали?

Нет, что вы, в рисовании я полный ноль. К этому у меня нет ровно никаких способностей. Когда меня в детстве просили нарисовать сказочный дом, где я хотел бы жить, я рисовал тот единственный домик, который умел… Что делать — не умею я рисовать воображаемые домики. А ведь художником нельзя стать, если твои мысли сразу же не обретают форму картин… Но это не мой случай.

Почему же тогда для вас так важна тема живописи?

Тут совсем другая причина. Живопись для меня — метафорическое обозначение того, к чему я всегда стремился в литературе. Я хотел остановить время. Это я как раз отчасти умею — в литературе, конечно, не в жизни. В жизни — нет. Если бы я был способен делать то же самое в жизни, я не стал бы писателем. Думаю, если бы я мог останавливать в жизни время так, как я это делаю в «Первом глотке пива» и в «Загубленной сиесте», — иначе говоря, если бы это была не литературная, а подлинная способность, я бы не расстался бы с ней никогда, хоть это и эгоистично. Но именно потому, что в жизни время от меня ускользает, я и стал писателем. В этом смысле художник мне близок. Он предлагает другим людям взглянуть на остановленное мгновение, а сам очень остро чувствует, как время ускользает. По этой причине я всегда интересовался жизнеописаниями художников даже больше, чем их живописью. Например я писал о художниках-прерафаэлитах в моей «Осени». А в другом моем романе, который называется «Сундборн, или Светлые дни», речь идет о Карле Ларсоне (художнике, которого мы только что упоминали) и еще одном художнике, датчанине Серене Крейере. Вся жизнь этих людей была погоней за счастьем. При этом им часто приходилось очень несладко. Крейер вообще сошел с ума и умер — в нищете, в очень тяжелых условиях. Так вот, я думаю, что художники умеют останавливать время именно потому, что им, как никому другому, дано ощутить его бег. И во мне живет то же самое противоречие.