Николас Старгардт – Свидетели войны. Жизнь детей при нацистах (страница 43)
Одиннадцатилетняя Ингеборг в ответ рассказывала отцу, как присматривает за братьями и сестрами, особенно за младшей Лотти, которая уютно прижималась к ней, пока она сидела у печки и писала письмо. Рассказы о детских играх Лотти в принцессу и грабителей, и о том, как она кричала «Ву-ву-ву!» собакам, окружившим их в парке, должно быть, позволяли ее отцу ненадолго перенестись домой. Он так дорожил письмами Инге, что не расстался с ними, даже когда его подразделение попало в плен в Румынии. Перед тем как война с русскими для него закончилась, он закопал письма под деревом. И они были для него достаточно важны, чтобы вернуться и выкопать их в 1950-х годах. Гизела из Лейпцига в Саксонии взволнованно писала отцу в Грауденц о том, как выбегала в пижаме искать пасхальные яйца. Когда писем от нее не было слишком долго, отец упрекал ее за «леность». Ища способ поддерживать контакт с близкими, он в конце концов решил сделать двенадцатилетнюю девочку своей тайной сообщницей и поручил ей купить подарок от него для своей матери к годовщине свадьбы [35].
На границе с Голландией война снова нарушила ход школьных занятий. На фронт призвали так много учителей, что одиннадцатилетняя Труди обычно возвращалась домой уже к одиннадцати часам. В остальном, заверяла она отца, у них все нормально. Единственными новостями дома были денежные сборы для солдат, новые цветные карты фронта в школе и множество русских военнопленных, пригнанных для работы в местной усадьбе. Военнопленные вызывали у детей любопытство и имели, по их словам, «глупый вид». Вместе с тем Труди знала, что они опасны. Описывая их, как если бы они были дикими животными в зоопарке, она рассказывала отцу, как один из них «ненадолго вырвался на свободу и убил женщину по соседству». «Его поймали, – продолжала она, – и наверняка уже расстреляли». Но в целом, уверяла она его в сентябре 1941 г., у них все в порядке, и семья сыта [36].
В 1943 г. Гитлер наконец согласился разрешить Департаменту труда мобилизовать на военные предприятия немецкую домашнюю прислугу. Во многих семьях, имевших полезные связи в партии, Департаменте труда или на оккупированных территориях, место прислуги почти сразу заняли девочки-подростки из Польши, России и Украины. По сравнению с миллионами иностранных подневольных рабочих, оказавшихся в Германии к лету 1943 г., 500 000 вынужденных горничных и нянек занимали в этой иерархии относительно привилегированную ступень. Кроме того, они завязывали с немецкими детьми более тесные контакты, чем фабричные рабочие, которым приходилось терпеть насмешки гитлерюгенда на улицах. Дети часто были слишком малы, чтобы осознавать границы, более чем очевидные для их нянь и родителей. Эдит П., которой в конце войны было всего несколько лет от роду, вспоминала, как тепло заботилась о ней словенская девушка по имени Франциска, привезенная отцом Эдит из концлагеря Равенсбрюк. Франциска брала ее на руки и ласково утешала по вечерам, когда собственная суровая и непредсказуемая мать оставляла плачущую девочку в ванной [37].
Для немецких детей история этих отношений начиналась с прибытия няни, которая появлялась у них на пороге, словно Мэри Поппинс из степей, в телогрейке, деревянных башмаках или сапогах, и с колтунами в волосах. Она не говорила по-немецки, никогда не видела туалета или ванны в помещении, и мать детей первым делом обычно старалась отмыть ее и внушить ей немецкие представления о гигиене. Для юных нянь вши и грязь были заключительной частью истории, в которой они укрывались в лесах после того, как их деревню сожгли, и прятались от военных, которые выслеживали их с собаками, грузили в вагоны для перевозки скота и отправляли в неопределенно долгий путь с крошечным запасом еды и воды. Андреасу Г. было семь лет, когда Настасья стала его няней в 1943 г. Ей было, вероятно, не больше 14 или 15 лет, но ему она казалась очень женственной и взрослой. Она приехала с Украины, и она ему понравилась. В отличие от предыдущих немецких нянь, она осталась с ним, и даже после того, как в следующем году ее перевели на военный завод, она приходила по воскресеньям навестить его. В нарушение всех правил, касающихся контактов между немцами и унтерменшами, она ела вместе с семьей в столовой, а не на кухне. Настасья и Андреас очень сблизились: она мыла ему голову в ванне и разрешала ему вволю плескаться, даже если после этого они оба становились мокрыми до нитки. И она тайно научила его русскому языку. С ней было весело, совсем не так, как с матерью – строгой и отстраненной женой офицера [38].
Однажды Андреас напугал Настасью, выкрикнув по-русски: «Руки вверх!», когда они играли в солдатиков на полу. Этой фразе она его не учила. Хуже того, она нашла комиссарскую красную звезду, которую ему прислал отец. Что бы ни значили такие моменты для Настасьи, для семилетнего Андреаса в 1943 г. красная звезда была всего лишь новым аксессуаром для военных игр, таким же, как французское кепи, которым Кристоф так дорожил в Айзерсдорфе в 1940 г. Позднее Андреас признавал, что благодаря семье и школе у него уже сформировался образ русских как «большевистских недочеловеков», но к ней это не имело никакого отношения. Для него Настасья оставалась добрым и веселым товарищем по играм. Может быть, она и научила его русскому языку, но она не была одной из «тех русских». И он не доносил на нее, когда спорили о том, кто победит в этой войне [39].
Возможно, игровые «сражения с русскими» помогали мальчикам утверждать свою мужскую идентичность в преимущественно женском окружении. Лутц Нитхаммер очень обрадовался, когда отец прислал ему из Белоруссии деревянный паровозик, и даже выбрал его в числе тех немногих игрушек, которые взял с собой, когда их эвакуировали из Штутгарта в Шварцвальд. Ярко раскрашенный паровозик с черной немецкой надписью «MOGILEW» на передней панели символизировал детство Лутца в «женском гнездышке». Но это не помешало четырехлетнему мальчику заявить о приехавшем в отпуск отце: «Ему пора идти». Напротив, Лутц был только рад играть роль «главы дома» в отсутствие отца [40].
Когда девятнадцатилетний Карл Хайнц Тимм узнал, что его младший брат Уве хочет «перестрелять всех русских, а потом сложить их в большую кучу», он в ответном письме домой в Гамбург пообещал трехлетнему мальчику, что обязательно поиграет с ним, когда приедет домой в отпуск. Еще через три дня молодой солдат в письме родителям с некоторым удивлением описывал теплый прием, который устроили его отряду украинские девушки в Константиновке: «Очевидно, люди здесь еще не имеют никакого понятия об СС». Карл Хайнц, солдат дивизии СС «Тотенкопф», видевший в фигуре одинокого русского часового «пищу для своего пулемета», играл в войну совсем иначе, чем его трехлетний брат, но каждый из них в мыслях продолжал идеализировать другого. Тем временем другие мальчики привносили в свои военные игры новые веяния времени, изображая, как пленным стреляют в затылок. При этом они имели в виду не айнзацгруппы – это название тогда мало кто знал, – а устрашающую советскую тайную полицию НКВД. Выстрел в затылок стал символом и квинтэссенцией большевистского террора и в этом смысле представлял собой чрезвычайно захватывающий сюжет для исследования жестокости врага [41].
Война в СССР затягивалась, и список павших «героической смертью» на Восточном фронте становился все длиннее. Статистику можно было скрыть, но газетные колонки, отведенные под некрологи, неуклонно росли; мать Гретель Бехтольд начала вырезать их после того, как ее сын погиб на войне в 1940 г. Худшие страхи, высказанные в начале русской кампании, постепенно сбывались: война становилась слишком долгой и слишком дорогой. Маленьким детям было нелегко осознать смерть даже при непосредственном столкновении с ней, а на расстоянии окончательная потеря того, к чьему отсутствию они уже успели привыкнуть, воспринималась ими в основном через боль и горе старших. Через месяц после того, как Гертруда Л. получила известие о смерти мужа, поминальную службу о нем отслужил тот же священник и в той же церкви, где их обвенчали восемь лет назад. Во время проповеди, пока прихожане в переполненной церкви тихо плакали, Гертруда сидела, глядя прямо перед собой сухими глазами. Пфаррер Куровский прямо задал ей вопрос о вере. «Вы должны спросить себя, – сказал он, – есть ли на свете Господь Бог, если он допускает, чтобы любящий супруг столь молодой женщины умер, а четверо детей потеряли отца?» Другая вдова могла бы усомниться, но Гертруда нашла утешение в ответе священника, вернувшем ее в знакомое русло веры и поклонения. «Бог, – объявил священник всем присутствующим, – не возлагает на нас бремени большего, чем мы способны вынести». Было 3 мая, церковь стояла, украшенная ветками лавра. Выходя на улицу, прихожане проходили мимо одинокой стальной каски и составленных пирамидой винтовок, представлявших павшего солдата и его отсутствующих товарищей. Эти предметы напоминали собравшимся о том, что он погиб в благородной борьбе. Прихожане должны были оплакивать его и вместе с тем гордиться его смертью [42].
Подобные проявления горя давали повод для встречи всей общины – на поминальную службу собирались соседи, семья и друзья. Но детям, которым приходилось подолгу сидеть молча и неподвижно в неудобной жесткой одежде, эти похороны без тела, должно быть, казались гнетущими. Маленький сын Гертруды Л., Манфред, почувствовав, что больше не может выносить мрачную атмосферу на поминках отца, подергал за руку свою тетю Сельму и предложил лучше спеть всем хором «Все мои утята» или другую детскую песенку. То, что утешало его мать, ему самому казалось утомительным и, возможно, пугающим [43].