18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николь Краусс – В сумрачном лесу (страница 28)

18

Дойдя до задней стороны дома, Эпштейн увидел свет из окна. Что теперь? Ему нужно уехать обратно в Тель-Авив, обратно в свой отель, где он сможет уснуть на своей царских размеров кровати – а больше никакое царство ему и не нужно – и восстановить в себе прежнее понимание мира. Такси уже направляется сюда. Он уедет так же, как приехал: назад, через улочки Цфата, уже утихшие в темноте, вниз по склону горы, которую теперь накрыла тьма, по темной долине, вдоль темного и сияющего моря, все в направлении, обратном тому, что было, потому что именно такова жизнь в конечном мире, так ведь? Жизнь, состоящая из противоположностей. Созидание и разрушение, здесь и не здесь, есть и нет. Всю свою жизнь он превращал то, чего нет, в то, что есть, так? Он выталкивал то, что не существовало и не могло существовать, в сияющее существование. Сколько раз, стоя на вершине своей жизни, он это ощущал? В сверкающих комнатах своего дома, пока официанты с коктейлями суетились среди гостей, собравшихся выпить в честь дня его рождения. Глядя на своих прекрасных дочерей, в каждом движении которых чувствовались уверенность и ум. Просыпаясь под потолочными балками шестнадцатого века и белым пуховым одеялом в комнате с видом на покрытые снегом вершины Альп. Слушая, как его внук играет на маленькой виолончели, которую Эпштейн ему купил, а густые коричневые оттенки дерева, из которого виолончель сделана, сияют блеском хорошей жизни. Полной жизни. Жизни, неутомимо вытолканной из нереальности в реальность. Иногда двери лифта открывали дом, в котором они с Лианной растили детей, словно занавес открывает сцену, и мир за этими дверями был так полно и безупречно выделан, что Эпштейну трудно было в него поверить. Трудно было поверить, чего достигли его вера в себя, огромное желание и бесконечные усилия.

Он устал. Ему захотелось взять телефон и найти, на кого бы накричать. Но что кричать? Где в такой поздний час еще нужно навести порядок?

Он почти дошел до окна, как вдруг услышал шорох в траве. Свет его ослепил. И все же он чувствовал – в темноте двигается человек, не животное.

– Кто здесь? – крикнул он. В ответ он услышал только пса где-то вдалеке, который не добился того, чего хотел, и продолжал лаять. Но Эпштейн чувствовал, что рядом кто-то есть, и, поскольку он еще не был готов полностью отдаться необъяснимому, он снова позвал:

– Эй, кто здесь?

– Это я, – ответил низкий голос у него за спиной, совсем рядом.

Эпштейн резко развернулся.

– Кто?

– Перец Хаим.

– Перец… – Эпштейн выдохнул и почувствовал, что у него слегка подгибаются коленки. – У меня от тебя чуть сердечный приступ не случился. Что ты тут делаешь?

– Я то же самое собирался у вас спросить.

– Не умничай. Я вышел отлить. От речи рабби голова идет кругом. Мне нужен был свежий воздух.

– А здесь воздух свежее?

Эпштейн все еще был немного сам не свой, но еще не стал совсем не-собой, так что он по привычке ответил на вызов.

– Как тебя мама зовет, Перец?

– Никак не зовет.

– Но когда-то же она тебя как-то называла?

– Она звала меня Эдди.

– Эдди. Как быть Эдди – это я могу себе представить. У меня был дядя Эдди. Я бы на твоем месте остался Эдди.

Но Перец Хаим тоже реагировал быстро – возможно, вино за обедом добавило ему дерзости.

– То есть, вы хотите сказать, оставались бы на одном месте?

И Эпштейн вспомнил, что его собственный дед, которого он никогда не знал, судя по всему, четыре раза менял имя, чтобы дурной глаз его не нашел. Но мир тогда был просторнее. Сделать так, чтобы тебя не нашли, было куда легче.

– А как ты сюда попал, Перец Хаим?

Но в этот момент у молодого человека появился шанс увернуться – свет в окне за ними погас, и они погрузились во тьму.

– Пора спать, – прошептал Перец Хаим.

Эпштейна накрыла волна усталости. Он ляжет прямо здесь на земле под ее окном и закроет глаза. Утром все будет выглядеть по-другому.

– Рабби ждет, – сказал наконец Перец Хаим. – Он послал меня за вами.

Эпштейн почувствовал в его словах осуждение. Но разве они не на одной стороне? Они же оба прибыли сюда поздно, неожиданно, но по собственному желанию. Сейчас ему представилась абсурдная картина, как он отращивает всклокоченную бороду, надевает темный пиджак, становится копией копии, чтобы прикоснуться к тому, что когда-то в древности было оригиналом.

Он ощущал запах пота, шедший от парня. Вытянув руку, он коснулся широкого плеча.

– Скажи мне, Перец, мне надо знать – кто она?

Но молодой человек фыркнул, резко повернулся и исчез во тьме. Он был на другой стороне. Очевидно, об Эпштейне он был невысокого мнения.

Такси, которое приехало за ним из Тель-Авива, отослали обратно: вручили водителю через открытое окошко плату за проезд – семьсот шекелей и еще сотню сверху. Водитель задумался, стоит ли ему злиться, но в конце концов пожал плечами – какое ему, в сущности, дело? – пересчитал деньги и подал такси назад. Эпштейн подождал, пока звук двигателя не утихнет и ночь не наполнится снова молчаливыми неизмеримыми расстояниями. Он знал, что это ошибка. Надо было уехать на этой машине, надо было сбежать, пока возможно, в знакомые измерения своего мира. Завтра он мог бы пить апельсиновый сок на залитой солнцем террасе. Надо было уехать, но уехать он не смог.

Вернувшись в дом, Эпштейн пошел на звук голосов и добрался до кухни. Девушка, разделывавшая курицу, теперь готовила кофе, доливая горячую воду из бака, и гордо тараторила: всем, кто готов был ее слушать, она говорила, что Маймонид бы в гробу перевернулся, если бы услышал их раввина. По ее манере выражаться можно было предположить, что с врачом двенадцатого века она была знакома лично. Если верить Маймониду, сказала она, существование Бога абсолютно. У него нет свойств, в нем никогда не было новых элементов. Она продолжала, пока мрачный Перец Хаим, имя которого, как Эпштейну сказали, означало «взрыв жизни», не вмешался и не заявил, что Маймонид тем не менее настаивал на существовании чудес. Он средневековый человек, объяснял Перец: принимал как рассудок, так и откровение. Девушка не сдавалась, и если бы Перец Хаим соответствовал своему имени, дошло бы до драки. Но спокойный гитарист, который пока еще не взрывался, хотя, может, как-нибудь и взорвется, прекратил спор, и разговор наконец перешел на то, что часть компании на следующий день собирается сходить в гости к мастерице-сыровару, муж которой, ортодоксальный еврей, выращивает за домом марихуану.

Эпштейн нашел раввина в его кабинете, отказался от приглашения выпить стаканчик бренди и попросил показать ему его комнату. Раввин был в восторге. Завтра он устроит Эпштейну экскурсию, покажет, как восстановил стены и арки, как возродил это место после столетнего запустения! Он покажет ему учебное помещение и маленькую библиотеку с коллекцией книг, подаренных семьей Солоковых – не знаком ли Эпштейн с Солоковыми с Восточной Семьдесят девятой улицы? Их сын, который не интересовался иудаизмом, вообще ничем не интересовался, прибыл в состоянии апатии, а уехал изучать философию, потом траволечение, а теперь, попутешествовав по всей Индии с рюкзаком, он сплел воедино нити своего просветления и открыл студию «Нешама-йога» в Вильямсбурге, а заодно продает там же на первом этаже медицинские настойки. Глубоко благодарные Солоковы подарили три тысячи книг. Эпштейн промолчал. И еще деньги на стеллажи, добавил Клаузнер.

Оглядев комнату, Эпштейн увидел, что она действительно такая простая, как было обещано: кровать, окно, стул и маленький платяной шкаф, в котором ничего не было, кроме запаха других столетий. Лампа отбрасывала на стену теплые тени. В углу находилась треугольная раковина, рядом с ней свисало с крючка задубевшее полотенце – кто знает, сколько паломников им уже вытирались? Топтавшийся у него за спиной Клаузнер перешел к теме встречи потомков Давида. При наличии небольшого пожертвования они смогли бы пригласить Роберта Алтера[12] как основного оратора. Не идеальный выбор, с его точки зрения, но Алтер привлекает широкую публику и все равно как раз будет в городе на той неделе.

А кто для рабби идеальный выбор, спросил Эпштейн, который когда-то мог вести светскую беседу даже во сне.

Сам Давид, ответил Клаузнер, резко развернувшись, и Эпштейну показалось, что он заметил в глазах Клаузнера кроме уже привычного блеска что-то еще, что-то, что он принял бы за отсвет безумия, если бы не осознавал так четко, что очень устал и в голове у него туман.

– Так вы думаете, мои корни идут от него? – негромко поинтересовался Эпштейн.

– Я это знаю.

Наконец, когда сил стоять у него уже совсем не было, паломник Эпштейн снял пиджак и сел на кровать, потом закинул на нее ноги. На одно абсурдное мгновение ему показалось, что раввин сейчас нагнется и подоткнет ему одеяло. Но Клаузнер, добившись наконец желаемого, пожелал Эпштейну спокойной ночи и обещал разбудить его рано утром. Когда он уже закрывал дверь, Эпштейн его окликнул:

– Менахем?

Клаузнер обернулся; лицо его раскраснелось от возбуждения.

– Да?

– Кем вы были до этого?

– Что? До «Гилгуля»?

– Что-то мне подсказывает, что вы не всегда были религиозны.

– Я и сейчас не религиозен, – усмехнулся Клаузнер. Но потом он взял себя в руки, и лицо его снова стало серьезным. – Да, это целая история.