Николь Краусс – Хроники любви (страница 40)
После бесконечных поисков мы наконец нашли дорогу к дому Исаака Морица. Должно быть, мы проехали мимо два или три раза, даже не заметив его. Я уже была готова сдаться, но Герман упорствовал. Когда мы ехали по земляной дороге, ведущей к дому, ладони у меня вспотели — я никогда в жизни не видела известных писателей, особенно тех, кому я писала фальшивые письма. Номер дома Исаака Морица был прибит к большому клену. «Откуда ты знаешь, что это клен?» — спросил Герман. «Просто знаю», — сказала я и не стала посвящать его в подробности. Потом я увидела озеро. Герман подъехал к дому и развернул машину. Внезапно наступила тишина. Я наклонилась, чтобы завязать шнурки на кроссовках. Когда я выпрямилась, он смотрел на меня. На лице его была надежда и в то же время недоверие и легкая грусть. Я задумалась, не так ли выглядело лицо папы, когда он смотрел на маму на Мертвом море много лет назад, в начале цепочки событий, приведшей меня в это место на краю земли вместе с мальчиком, с которым я выросла, но которого почти не знала.
Я вышла из машины и глубоко вздохнула. Я подумала: «Меня зовут Альма Зингер, вы меня не знаете, но меня назвали в честь вашей мамы».
Я постучала в дверь. Никто не ответил. Я позвонила, но ответа так и не было. Тогда я обошла дом и заглянула в окна. Внутри было темно. Когда я вернулась к главному входу, Герман стоял, облокотившись на машину и сложив руки на груди.
Мы сидели на веранде дома Исаака Морица, раскачиваясь на скамейке и глядя на дождь. Я спросила Германа, слышал ли он когда-нибудь об Антуане де Сент-Экзюпери, и когда он сказал, что нет, я спросила, слышал ли он о «Маленьком принце», и он ответил, что вроде бы слышал. Тогда я рассказала ему о том, как Сент-Экз потерпел крушение в Ливийской пустыне, как он пил росу с крыльев самолета, собирая ее промасленной тряпкой, как он шел сотни миль по пустыне, в жару и холод, в бреду от обезвоживания. Когда я дошла до того, как его обнаружили какие-то бедуины, Герман взял меня за руку. А я подумала, что каждый день вымирает около семидесяти четырех видов животных — и это неплохая, но не единственная причина взять кого-нибудь за руку. А потом мы поцеловались, и я обнаружила, что знаю, как это делается. Мне стало радостно и грустно одновременно, потому что я поняла, что влюбляюсь, но не в него.
Мы ждали еще долго, но Исаак так и не пришел. Я не знала, что делать, и оставила на двери записку с моим номером телефона.
Через полторы недели (я запомнила дату — 5 октября) мама читала газету и вдруг сказала мне: «Помнишь, ты спрашивала меня о писателе Исааке Морице?» — «Да», — ответила я. «В газете написано, что он умер».
Вечером я поднялась к ней в кабинет. Ей оставалось перевести еще пять глав «Хроник любви», и она не знала, что теперь переводит их исключительно для меня.
— Мам, — позвала я, и она обернулась. — Можно поговорить с тобой кое о чем?
— Конечно, милая. Иди сюда.
Я сделала несколько шагов. Мне так много хотелось сказать!
— Я хочу, чтобы ты… — сказала я и заплакала.
— Чтобы я что? — спросила она, раскрыв руки, чтобы обнять меня.
— Не грустила.
Очень удобная вещь
Уже десятый день подряд идет дождь. Доктор Вишнубакат сказал, что это очень удобная вещь — записывать в дневнике все свои мысли и чувства. Он сказал, что если я хочу рассказать ему о своих ощущениях, но не могу об этом говорить, то достаточно просто дать ему свой дневник. Я не стал спрашивать, слышал ли он когда-нибудь о слове «личное». Вот одна моя мысль: билет на самолет до Израиля стоит очень дорого. Я знаю это, потому что как-то пытался купить билет в аэропорту, и мне сказали, что он стоит 1200 долларов. Когда я сказал женщине в кассе, что мама как-то покупала билет за 700 долларов, она ответила, что таких билетов уже нет. Я подумал, может, она так сказала, потому что решила, что у меня нет денег, я открыл коробку из-под обуви и показал ей 741 доллар и пятьдесят центов. Она спросила, откуда у меня столько денег, и я объяснил, что это деньги от продажи 1500 стаканов лимонада, хотя это было не совсем правдой. Тогда она спросила, почему я так сильно хочу попасть в Израиль, а я спросил ее, умеет ли она хранить секреты. Когда она кивнула, я сказал ей, что я ламедвовник, а может, и Мессия. Когда она это услышала, то отвела меня в специальную комнату для персонала авиакомпании «Эль-Аль» и дала мне их значок. Потом пришли полицейские и отвели меня домой. Ощущение у меня было такое: я был очень зол.
Дождь идет уже 11 дней. Каким образом можно стать ламедвовником, если раньше билет до Израиля стоил 700 долларов, а теперь 1200? Цены должны оставаться одинаковыми, чтобы люди знали, сколько лимонада им надо продать, чтобы попасть в Иерусалим.
Сегодня доктор Вишнубакат попросил меня объяснить записку, которую я оставил маме и Альме, когда думал, что полечу в Израиль. Он даже положил ее передо мной, чтобы я освежил память. Но мне не надо было напоминать, что там было написано, я все прекрасно помнил: я напечатал девять черновиков, потому что хотел, чтобы моя записка выглядела официально и была без ошибок. Записка была такой: «Дорогие мама, Альма и все остальные! Мне нужно уехать, и, возможно, меня не будет очень долго. Пожалуйста, не пытайтесь меня найти. Дело в том, что я ламедвовник и мне нужно многое сделать. Скоро будет потоп, но вы не беспокойтесь, потому что я построил вам ковчег. Альма, ты знаешь, где он. Я люблю вас. Птица».
Доктор Вишнубакат спросил меня, почему меня зовут Птицей. Я сказал, что просто зовут, и все. Если вам интересно, почему доктора зовут доктор Вишнубакат, так это потому, что он из Индии. Если вы хотите запомнить его фамилию, просто скажите про себя «доктор Вишнябукет».
Сегодня дождь прекратился, и пожарные разобрали мой ковчег, потому что он был, по их словам, огнеопасен. Мне стало грустно. Я старался не плакать, потому что мистер Гольдштейн говорит: что ни делается Б-гом, все к лучшему, и еще потому, что Альма просила меня попытаться подавить свои чувства, чтобы у меня появились друзья. Еще мистер Гольдштейн говорит: «Сердце не чувствует того, чего не видят глаза». Но мне все же пришлось пойти посмотреть, что случилось с ковчегом, потому что я неожиданно вспомнил, что написал на задней стене יהוה, а это никому нельзя выбрасывать. Я заставил маму позвонить пожарным и спросить, куда они дели все части моего ковчега. Они сказали, что оставили их для мусорщика на тротуаре. Тогда я заставил маму привести меня туда, но к тому моменту мусорщик уже все убрал. Я заплакал и пнул камень, а мама попыталась меня обнять, но я не дал ей этого сделать, потому что она не должна была позволять пожарным разбирать ковчег, а еще она должна была спросить меня, прежде чем выбрасывать вещи, принадлежавшие папе.
Сегодня я пошел к мистеру Гольдштейну впервые с тех пор, как пытался улететь в Израиль. Мама привезла меня в еврейскую школу и осталась ждать на улице. Его не было ни в подвале, ни в молельне, в конце концов я нашел его на заднем дворе. Он копал яму для молитвенников с порванными корешками. Я поздоровался, но мистер Гольдштейн ничего не сказал и даже не посмотрел на меня. Тогда я сказал, что завтра, возможно, снова пойдет дождь, а он ответил, что сорняки и дураки растут и без дождя, и продолжал копать. Голос у него был грустный, и я попытался понять, что он хотел мне сказать. Я стоял рядом с ним, наблюдая, как яма становится все глубже. На его ботинки налипла грязь, и я вспомнил, как однажды кто-то из даледов прилепил ему на спину бумажку с надписью «Пни меня». Никто не сказал ему об этом, даже я, потому что я не хотел, чтобы он вообще узнал о том, что она там была. Я смотрел, как он завернул три молитвенника в старую тряпку и поцеловал их. Круги у него под глазами стали темнее. Я подумал, что его фраза могла означать, что он разочарован, и я попытался понять почему. И когда он положил сверток с порванными молитвенниками в яму, я произнес: «Да возвысится и освятится имя Его». Я увидел, что из глаз мистера Гольдштейна текут слезы. Он стал засыпать яму землей. Его губы шевелились, но я не слышал, что он говорит, тогда я приблизил ухо к его губам, и он сказал: «Хаим (так он меня называет), ламедвовник должен быть скромным и совершать деяния в тайне». После этого он отвернулся, и я понял, что плакал он из-за меня.
Сегодня снова пошел дождь, но мне все равно, потому что ковчега больше нет и потому что я разочаровал мистера Гольдштейна. Быть ламедвовником — значит не говорить никому, что ты один из 36 праведников, от которых зависит мир, совершать добрые дела и помогать людям так, чтобы они тебя не замечали. Вместо этого я рассказал Альме, что я ламедвовник, и маме тоже, и той женщине из авиакомпании «Эль-Аль», и Луису, и мистеру Хинтцу, учителю физкультуры, потому что он пытался заставить меня снять кипу и надеть шорты, и еще некоторым людям. К тому же за мной приезжала полиция, а пожарные разобрали мой ковчег. Из-за этого всего мне хочется плакать. Я разочаровал мистера Гольдштейна и Б-га. Не знаю, значит ли это, что я больше не ламедвовник.
Сегодня доктор Вишнубакат спросил, не кажется ли мне, что у меня депрессия. Я спросил, что такое депрессия, и он ответил, что это значит быть грустным. Я не стал говорить ему, что он невежда, ведь ламедвовник не стал бы так говорить. Вместо этого я сказал, что если бы лошадь знала, как мелок человек по сравнению с ней, она бы его растоптала. Так иногда говорит мистер Гольдштейн. Доктор сказал, что это интересно, и попросил развить мысль, но я отказался. Потом мы несколько минут посидели молча (мы так делаем иногда), но мне стало скучно, и я заявил, что зерно прорастает на компосте — это тоже слова мистера Гольдштейна. Это еще больше заинтересовало доктора Вишнубаката, он даже записал фразу в свой блокнот, а я добавил, что гордость лежит на навозной куче. Потом доктор Вишнубакат попросил разрешения задать вопрос. Я сказал, что все зависит от вопроса. Тогда он спросил, скучаю ли я по отцу, а я ответил, что почти его не помню. Он сказал, что, должно быть, тяжело потерять отца, но я ничего не ответил. Если хотите знать, почему я ничего не ответил, так это потому, что я не люблю, когда о папе говорят те, кто его не знал.