Николь Краусс – Хроники любви (страница 11)
Я пытаюсь угадать, что Вы ответите, когда прочитаете это письмо — ему еще предстоит провести неделю-другую в этой лагуне, потом месяц вращаться в хаосе итальянской почтовой системы, пока наконец оно не пересечет Атлантику и не будет передано в почтовую службу США, где его положат в мешок, который почтальон погрузит на свою тележку и, в дождь или снег, придет и бросит письмо в прорезь Вашей двери; там оно упадет на пол, ожидая, когда Вы поднимете его. И, представив себе все это, я готов к худшему, к тому, что Вы примете меня за какого-то ненормального. Но, может быть, все будет не так. Может быть, если я скажу Вам, что очень давно, когда я уже засыпал, мне прочитали вслух несколько страниц из этой книги и что спустя все эти годы я не забыл ту ночь и те страницы, Вы поймете меня.
Буду благодарен, если Вы пошлете мне свой ответ сюда, по указанному адресу. В случае, если к тому времени, как его доставят, я уже уеду, консьерж переправит его мне.
Я подумала: «Обалдеть!» Просто не могла поверить, что нам так повезло. Я уже подумала, не написать ли мне самой Джейкобу Маркусу, как бы по поводу того, что это Сент-Экзюпери проложил в 1929 году последний южный отрезок почтового пути в Южную Америку, до самого конца континента. Джейкоб Маркус, похоже, интересовался почтой, а мама однажды заметила, что отчасти именно благодаря отваге Сент-Экза Цви Литвинов, автор «Хроник любви», сумел потом получить последние письма от семьи и друзей из Польши. В конце письма я бы мимоходом добавила, что мама не замужем. Но потом я подумала и поняла, что она может про это узнать и испортить все то, что так хорошо начиналось даже без каких-либо вмешательств. Сто тысяч долларов — это большие деньги. Но я не сомневалась, что, даже если бы Джейкоб предложил ей за перевод сущие копейки, мама все равно бы согласилась.
«Может, первой женщиной и была Ева, но первой девочкой всегда будет Альма», — говорила она, сидя у моей кровати и держа на коленях испанскую книгу. Мне тогда было четыре или пять лет, папа еще не заболел, и книгу еще не убрали на полку.
Когда ты увидел ее в первый раз, тебе было, наверное, десять. Она стояла в солнечном свете и чесала ногу. Или чертила буквы палкой на пыльной земле. Ее дергали за волосы. Или она дергала кого-нибудь за волосы. И часть тебя тянулась к ней, а часть сопротивлялась, — хотела покататься на велосипеде, пнуть ногой камень, заняться чем-то привычным и простым. С каждым вдохом тебя одновременно переполняла сила мужчины и жалость к себе, так что ты чувствовал себя маленьким и обиженным. Одна половина тебя думала: «Пожалуйста, не смотри на меня. Если ты не будешь смотреть, я смогу отвернуться и уйти». А другая молила: «Взгляни на меня».
Ты помнишь первый раз, когда увидел Альму, но помнишь и последний. Она качала головой. Или исчезала на другом конце поля. Или в твоем окне. «Вернись, Альма! — кричал ты. — Вернись! Вернись!»
Но она не вернулась.
И ты, хотя тогда был уже взрослым, чувствовал себя потерянным, как ребенок. Твоя гордость была уязвлена, но ты чувствовал себя огромным, как твоя любовь к ней. Она ушла, и осталось только место, где ты врос в нее, как дерево в ограду.
Долгое время была только пустота. Возможно, годы. А потом, когда пустота наконец снова заполнилась, ты знал, что новая любовь к женщине была бы невозможна без Альмы. Если бы не любовь к ней, то этой пустоты никогда не было бы и не было бы потребности заполнить ее.
Конечно, иногда мальчик, о котором идет речь, так и не перестает что есть мочи звать Альму. Объявляет голодовку. Просит. Наполняет книгу своей любовью. Продолжает и продолжает, так что ей остается только вернуться. Каждый раз, когда она пытается уйти — ведь так нужно, — мальчик ее удерживает. Умоляет, как дурачок. И она всегда возвращается, как бы часто и как бы далеко ни уходила, бесшумно появляясь у него за спиной, закрывая ему глаза руками, затмевая любую, что может прийти следом за ней.
Должно быть, прошло еще несколько недель, пока мамин ответ дошел до Венеции, и Джейкоб Маркус скорее всего уже уехал, оставив инструкции — куда переправлять его почту. Сперва я воображала его очень высоким и худым человеком с хроническим кашлем, который знает всего несколько слов по-итальянски и произносит их с ужасным акцентом — один из тех грустных людей, которые везде и всегда чувствуют себя чужими. Птица представлял его себе похожим на Джона Траволту, в «ламборгини» и с чемоданом, набитым деньгами. Не знаю, представляла ли его себе как-то моя мама, она об этом не говорила.
Но в конце марта пришло его второе письмо, через шесть недель после первого; это была старая черно-белая открытка с изображением дирижабля и почтовым штемпелем Нью-Йорка. Образ этого человека менялся в моем воображении. Вместо кашля я придумала ему трость, с которой он ходил с тех пор, как лет в двадцать с небольшим попал в автомобильную аварию, и решила, что грустно ему потому, что родители слишком часто оставляли его одного в детстве, а потом они умерли, и он унаследовал все деньги. На обратной стороне открытки он написал:
Дорогая миссис Зингер,
Я был невероятно рад получить Ваш ответ и узнать, что Вы сможете начать работу над переводом. Пожалуйста, сообщите мне номер Вашего банковского счета, и я немедленно переведу 25 000 долларов. Вы не согласитесь посылать мне книгу частями, по мере того как будете переводить? Я надеюсь, Вы простите мне мое нетерпение и поймете, что я просто предвкушаю то наслаждение, которое получу, когда наконец-то прочту книгу Литвинова и Вашу. Мое нетерпение объясняется еще и тем, что я очень люблю получать письма, а также желанием растянуть удовольствие от чтения, которое наверняка глубоко взволнует меня.
Деньги пришли через неделю. Чтобы отпраздновать это событие, мама повела нас на французский фильм с субтитрами, о двух девочках, которые убежали из дома. Зал был пуст, кроме нас — всего три человека, один из них — билетер. Птица покончил с карамельками «Милк Дадс», пока шли титры, и возбужденно носился туда-сюда по проходу, а потом заснул в первом ряду.
Вскоре после этого, в первую неделю апреля, он залез на крышу еврейской школы, упал и вывихнул запястье. Он нашел себе такое утешение: поставил перед домом карточный стол и написал объявление: «Свежий лимонад 50 центов. Пожалуйста, наливайте себе сами (вывихнуто запястье)». В дождь и в зной стоял там со своим кувшином лимонада и коробкой из-под обуви для сбора денег. Когда он исчерпал всю клиентуру на нашей улице, то переместился на несколько кварталов и устроился перед пустырем. Он начал проводить там все больше и больше времени. Когда дело шло медленно, он бросал стол и бродил поблизости, наводил порядок на заброшенном участке. Проходя мимо, я видела, как он возится: оттаскивает в сторону ржавую изгородь, выпалывает сорняки, собирает мусор в пакет. Когда темнело, он возвращался домой с исцарапанными ногами, в съехавшей набекрень
На следующий день я нашла третью тетрадь «Как выжить в условиях дикой природы» в комнате Птицы. Он намалевал имя Бога несмываемым маркером вверху каждой страницы. «Что ты сделал с моей тетрадью?» — закричала я. Он молчал. «Ты ее испортил!» — «Нет, не испортил. Я аккуратно…» — «Аккуратно?
Однажды днем, в последнюю неделю перед летними каникулами, я пришла домой из школы и застала маму на кухне; в руках у нее был бумажный пакет, адресованный Джейкобу Маркусу в Коннектикут. Она закончила перевод первой четверти «Хроник любви» и хотела, чтобы я отнесла его на почту. «Конечно», — сказала я и сунула сверток под мышку. Но вместо почты я пошла в парк и подцепила ногтем запечатанный угол пакета. Сверху лежало письмо — одно предложение, написанное мелким английским почерком моей мамы:
Дорогой мистер Маркус,
Надеюсь, эти главы оправдают Ваши надежды; если нет — это полностью на моей совести.
Мое сердце упало. Двадцать сухих слов без малейшего намека на романтику! Я знала, что должна отослать его, что это не мое дело, что нечестно вмешиваться в дела других людей. Но в мире вообще много нечестного.
Когда был Стеклянный Век, все люди верили, что какая-то часть их тела очень хрупкая. У кого-то это была рука, у кого-то бедро, а кто-то думал, что из стекла у него сделан нос. Стеклянный Век наступил вслед за Каменным, и это было шагом в эволюции; он добавил в отношения между людьми новое чувство хрупкости, что способствовало развитию сострадания. Этот период в «Хрониках любви» продолжался довольно недолго — около века, пока доктор по имени Игнасио да Сильва не нашел способ лечения: он предлагал пациентам прилечь на кушетку и крепко ударял их по якобы хрупкой части тела, доказывая им, как обстоит дело в действительности. Анатомическая иллюзия, которая казалась такой реальной, постепенно развеивалась, отмирала, подобно многому, в чем мы больше не нуждаемся, но от чего и отказаться не можем. Время от времени, по не всегда понятным причинам, иллюзия снова возникала, а это означало, что Стеклянный Век, как и Век Молчания, никогда полностью не закончится.