Никлас Натт-о-Даг – 1795 (страница 26)
Сетон выпрямился в полный рост, покраснел, оправил жилет, словно бы стараясь вернуть утраченное достоинство, и надменно, звенящим голосом, произнес:
— Было бы глупо преувеличивать мое значение, но я хочу напомнить господам офицерам, что оскорбление государственного служащего есть оскорбление всего государства! Так мы скоро и до революции докатимся!
Не ожидая ответа, показал на бегущего Карделя:
— Вот он! Я ему даже пригрозил — дескать, обращусь к стражам порядка, но он… Нет, не решаюсь повторить.
Полицейские обменялись взглядами. Капитан поднял бровь.
— Говори, что он сказал, — услужливо приказал один из его подчиненных.
Сетон позволили себе ненадолго задуматься, пожал плечами и сложил руки рупором, словно желая ограничить доступность позорящих слов для посторонних.
— Сказал, что сосиски пусть займутся… э-э-э… феллацио. На то они и сосиски.
— Что?
Капитан наполовину вытянул саблю из ножен.
— Это еще что за чудо? — спросил юный полицейский.
— Пусть тебе Янссон объяснит.
Грамотным оказался не только Янссон.
— Пусть сосиски отсосут друг у друга. Вот что он сказал.
5
Его худший враг — день — становится все длиннее и длиннее. Солнце патрулирует от конька к коньку, выжигает тени и редкие утренние туманы, не оставляя ни одного укромного местечка, чтобы переждать жару. Даже стены в каморке будто сдвигаются, запах грязи и пыльного дерева проникает во все поры. Сетон мерит пол от окна к печи, от печи к окну — бесчисленное количество раз. Каждый громкий звук со двора заставляет вздрагивать. В ушах по-прежнему стоит надтреснутый, со старческой хитрецой голос Болина. От жары потрескивают рассыхающиеся доски пола, словно кто-то, точно издеваясь, стучит в его клетку — надо бы разбудить задремавшего попугая.
Ночью в Городе между мостами фонари не зажигают. Солнце, если и заходит, то прячется где-то за горизонтом, настоящая темнота не наступает. Преодолеть сизое тревожное свечение неба под силу разве что самым ярким звездам. А фонари мало что добавляют — и так светло. Их начнут зажигать, только когда осень опять погрузит переулки во мрак. Толку от них, правда, немного, но все-таки есть. Они ничего не освещают, зато помогают найти дорогу от одного квартала до другого — по пятнышкам света в темноте. Иной раз в потрескивании сильно пахнущего конопляного масла чудится заговорщический шепот. Но все это будет позже, а до августа — никаких фонарей. Только белесый, створоженный купол неба и конусы света из открытых настежь дверей трактиров.
Ночью, когда лица прохожих выглядят как размытые бледные пятна, Тихо Сетон решается выйти из дома. Тоска и разъедающее душу отчаяние словно выталкивают его на улицу. Без всякой цели бродит он от причала к причалу. Старается ни к кому не приближаться. Часы на церковных башнях бьют десять, барабанщики начинают свой прибыльный ночной обход. Не хочешь закрывать кабак — плати.
Звуков много, но все они как бы под сурдинку. Басовые ноты виолончелей, сопровождающих контрданс во дворце, перемежаются жалобными криками больных младенцев и пьяным пением. Угрожающие выкрики, звуки ударов — драки возникают так часто, что кажется, чуть не все обитатели города находятся в постоянной вражде и только и ждут, чтобы схватиться с недругами. Дерутся везде — у дверей кабаков, в переулках, в публичных домах на Баггенсгатан. Полно карманников, но его они не трогают — бедно одет, не пьян и, как и они, ищет переулки потемнее. Может, боятся какой-нибудь заразы.
На Большой площади у фонтана — группа людей вокруг зажженного факела. Он видит их не впервые — они собираются почти каждую ночь. За их спинами огонь факела почти не виден, и выглядят они как тени в преисподней. И в самом деле, похоже. Иногда даже мелькнет на чьем-то лице багровый адский отблеск.
Сборище никогда не бывает долгим. Появляются сосиски и с руганью разгоняют огнепоклонников. В следующую ночь все повторяется, но сосискам трудно угадать, когда именно начнется действо: огнепоклонники каждый раз выбирают новое время.
Любопытство сильнее осторожности: с каждым разом Сетон подходит поближе. Поначалу постигает разочарование. Он уже мысленно раздавал посты в обществе якобинцев или густавианцев, втайне готовящих революцию. Оказалось, ничего похожего. Человек в самом центре показал на возвышающийся за крышей Биржи шпиль Большой церкви.
— Говорят, церковь вместит всех, найдется место для каждого. Но это же не так! Нет, братья мои, это совсем не так. Тесна наша церковь, слишком тесна. А разве ступит нога Господа нашего туда, где нет места для
Сетон шагнул еще ближе. Факел держит женщина. Держит так, чтобы всем было видно лицо говорящего. Крупный мужчина, борода с проседью, шляпу держит в руке.
— И скажите мне: почему Господь должен читать своей пастве одни и те же старые, неизвестно кем написанные слова? Не может того быть. Нет, братья и сестры, Господь приходит к каждому из нас, Он говорит с каждым, как верный и любящий друг. И в самые темные минуты жизни, в любой беде вам достаточно помолиться. Сердечно, как никогда раньше. И Он придет не в церковь, а в вашу спальню, обнаженный и окровавленный, в терновом венце и с зияющей раной от копья, и заключит вас в свои объятия, и укажет путь к спасению. Приходите же к нам, внемлите тем, кого Он уже посетил. Пусть поделятся они открывшимся им таинством, и глаза ваши тоже откроются.
Кое-кто торопливо отошел в сторону — видно, сообразил, что слушают проповедь еретика. Сетон тоже повернулся, чтобы уйти, — и вдруг его пронзила мысль: этот странный проповедник обращается не к кому-то, а к нему и только к нему.
— А ты, брат, да-да, ты — подожди. Не спеши. Ты приходишь к нам не в первый раз. Я вижу тебя так же ясно, как видит тебя Он. И знай, не напрасно Он послал тебя к нам. Он протягивает тебе руку помощи. Меня зовут Ларс Свала. Хочешь ли ты следовать за нами?
Сетон сделал вид, что не понял. Отвернулся, хотел уйти, но проповедник встал перед ним и попытался поймать его взгляд.
— Мои глаза остры, брат. Господь дал мне силы видеть больше и яснее, чем другие. Иногда ты подходил довольно близко, и я видел твое лицо в свете факела. Твои чувства и страсти слишком велики, чтобы ты мог их скрыть, брат… сын мой. Я вижу твою боль, ее не скроешь, она горит, как маяк в ночи. Но тебе можно помочь. Само Провидение позаботилось, чтобы пути наши пересеклись.
Сетон сделал шаг в сторону и хотел было двинуться в другом направлении, но Ларс Свала опять заступил дорогу и торжествующе потряс руками, как человек, неожиданно получивший подтверждение смутной догадке.
— Вот видишь! Тебе все равно куда идти! Ты как осенний лист, гонимый капризным ветром!
Сетон прибавил шаг. Проповедник не стал его останавливать, но повысил голос:
— Слишком многие смотрят на жизнь, как на сон. Ничто не имеет значения — сон и есть сон. Но после смерти нас ждет вечность. А как мы проведем эту вечность, зависит от нашего выбора при жизни. Слишком много видел я умирающих, слишком часто на моих глазах в последние часы, а то и минуты жизни приходило понимание, а вслед за пониманием — раскаяние. Я ясно видел: их внутреннему взору уже открылась вечность, и осознали они, что стоят на пороге ада. Неужели ты хочешь стать одним из них?
Сетон остановился и обернулся. Хотел сказать что-то резкое и даже сказал, но, очевидно, лицо его выдало, потому что Ларс Свала улыбнулся. Глаза проповедника затуманились слезами — видно, от радости, что представилась возможность спасти еще одну душу для небесного царства.
6
Секта разместилась в куда более комфортабельном помещении, чем предполагал Сетон. Совсем рядом с каменной оградой Королевского сада. Чугунные, искусного литья калитки все еще открыты, за ними виднеются ярко-желтые стены оранжерей и высокие, выше человеческого роста, мастерски постриженные кусты самшита, образующие затейливые лабиринты. Чуть подальше, у Кошачьего моря — усадьба, к ней пристроен довольно вместительный молельный зал. Воскресенье. Как раз то время, когда колокола всех церквей призывают прихожан на воскресную службу. Под солнцем кресты и петухи на шпилях вспыхивают золотом, а звон колоколов, кажется, зарождается где-то там, в прозрачной голубизне неба.
А в усадьбе звенит всего один — негромкий, но звонкий и строптивый пастушеский колокольчик. Сектанты собираются по одному и группами. Кто-то оглядывается и пригибается, стесняется своего еретичества, другие, наоборот, выпрямились во весь рост и высокомерно посматривают по сторонам, будто гордятся своим презрением к отброшенному лжеучению. Пришло совсем немного, человек тридцать. В зале еще задержалась ночная прохлада, даже окна мгновенно запотели от дыхания. Все расселись полукругом перед скамьей, закрытой вышитым покрывалом, — нечто вроде алтаря. Сетон присел с самого края.
У стены — деревянная фигура Христа на фоне натянутой простыни. Распятие. Такого Спасителя Сетон никогда не видел. Фигура примерно в натуральную величину. Дерево обработано довольно грубо, то ли намеренно, то ли по неумению. Видны следы инструментов скульптора, но очень быстро становится понятно: тот, кто держал в руках резец и стамеску, черпал вдохновение не в мастерстве, а в вере. Ни одна деталь страданий Спасителя не ускользнула от его внутреннего взора. Лик, искаженный болью, бессильно упавшая голова, натянутые, как струны, сухожилия. Из-под тернового венца на лицо стекает кровь, а отверстие в груди тщательно вырезано по форме только что вынутого копья. Тело матово-желтоватого цвета, какой бывает у новопреставленных, зато ярко-красная, еще не успевшая свернуться кровь тревожно алеет в свете больших сальных свечей.