Никита Немцев – Русский бунт (страница 5)
Постояли.
Посмотрели.
Низачем. Дальше!
Старопименовский переулок.
– А что с работой? – сказал я.
– Работа – такое барахло, – сказала Лида.
– В смысле? – сказал я.
– Заработать денег на отпуск, заработать денег на пенсию, заработать денег на гроб, – сказала Лида. – Угар, ага.
– Такие дела, как сказал бы Воннегут, – сказал я.
– Ты вообще не работай, – сказала Лида. – От этого появляются деньги, – сказала она. – А с ними – несчастье.
В двух шагах от нас – убегала Тверская. Москва – циферблат часов на волосатой руке сомнительного господина: Тверская – минутная стрелка, Арбат – часовая. И тянется стрелка поджарая – крутится, спешит! спешит жить, раскидывает по бокам магазины, прохожих, гоняет туда-сюда дорогие, дешёвые автомобили; особняки, товарищи, снобы-модернисты – такие дома.
Фонари зажглись украдкой: гирлянды развисли по ним – да это же бокалы медовухи! – нам некогда пить.
У похожего на аккордеон дома «Известий» нас поджидал Пузо. Глаза красные, борода безобразная, сам – тоньше, чем спичка. Он закатывал рукава и штанины, снимал шапку и снова надевал, – не прекращая, он чесался, самым основательным образом.
– Ты чего чешешься? – сказала Лида.
– Давно не мылся, – сказал Пузо.
Лида всучила ему одолженный когда-то сто пятьдесят лет назад джойстик, схватила меня за руку и потанцевала дальше.
– А давай на качели, на «Маяковской»? – сказала она.
– Лида!.. – попытался сказать я.
Через дорогу от нас старички играли сёрф.
Огромные, неуклюжие качели – напротив консерватории. Памятник Маяковского раньше не был такой огорошенный: поставили качели – стал.
Даже оказались свободные. Раскачиваемся сильно и весело. Вдруг – ноги задраны кверху. Падаем, падаем! Бух! Прямо на спину. Смеёмся.
Дальше.
Теперь в синагогу. Знакомыми переулками – не попасть на Патриаршие! только не на Патриаршие! – (там скука) – выходим к Большой Бронной. Студенты спросили, как пройти к легендарной чебуречной на «Тверской». Вот так, вон туда, а потом налево. Не за что!
– Мы с Пузом как-то на Байконур пролезли. Смотрели, как ракету пускают, – сказала Лида.
– Прикольно, – сказал я.
Красный свет, передышка (Лида никогда не идёт на красный свет; а вдруг дети? а как им объяснишь? что взрослым можно, а им нельзя? но опять ложь получается и как всегда). Водопад продолжает движение: она дует губы смешливо.
– Ну, рассказывай, – говорит Лида.
– Что рассказывать? – говорю я.
– Всё рассказывай, – говорит она.
Зелёный свет. Слава Богу, можно не рассказывать!
За пуленепробиваемым – с наклоном – стеклом спряталась звезда Давида: тут квартируют хасиды. Лида забежала и сказала ждать.
Я пинал камешек. В этих районах снуют деловитые люди с кейсами: у них можно стрельнуть «Кэмел» или «Парламент» – если повезёт. Хорошо, что не курю. Хорошо, что это в прошлом. Хорошо, что прошлое прошло. Прошло – и ничего не происходит.
Лида выбежала – двинулись дальше.
– Ты с раввином говорила? – сказал я.
– Нет, книжку купила, – сказала она.
– Какую? – сказал я.
– «Хасидские истории», – сказала она. – Мне вообще стрём говорить с раввином. У меня ж татуировки. А это как бы нельзя.
Особняк с готическими понтами, хилый ажурный домик… Здесь начинаются тихие, дряхлые районы. Мимо Шолом-Алейхема, в узкий, скупо освещённый проход. Жёлтая церковь, где Пушкин венчался. Ножовый переулок – маленькие солдатики на козырьке. Поварская – концертный зал: неземное «до» уносится вверх.
– Короче, у ребят дэрэ, мы поздравимся и пойдём, – сказала Лида.
– Подожди. Подожди. Стой, – сказал я.
Хлебный переулок, самый его конец. Стоять у двухэтажных сизых домиков, прямо на проезжей части (машины тут не ездят – брезгуют): возле Исландского посольства и непонятного бетонного гроба, взглядом следуя за вихором нанесённого на мокрую дорогу снега, – натыкаться на сталинскую высотку, густо пожелтевшую, чёрным небом объятую. И тишина. И далёкие отзвуки голосов, машин, музыки. Как будто кто-то заводит граммофон. Как будто очень старая Москва. А оглянуться – там перспектива фонарей и старичок с старушкой, дрожа, переходят дорогу.
– Если бы палатку можно было ставить не в поле, а в секунде – я бы поставила её прямо здесь. – Лида улыбалась. – Хорошо же не работать?
– Хорошо, – сказал я.
И понеслись.
IV
Давно не нападала я на мысль, чтоб написать к тебе, мой милый, милый друг. А кажется – писать и не об чем. Тоска всё, глушь, да всполохи чего-то ещё более безнадёжного. Жалобами херить дружбу – возвышенности мало, событий же, чтоб поразвлечь тебя, я предложить и вовсе не могу, Петербург на удивление скучный город. Но вот – решилась поразмять перо с твоего любезного (пусть молчаливого) согласия.
Я, наверное, писала, что стала ловить себя на мысли – нет, ощущении, – что мне неинтересно засыпать. Я написала всё не так: нет, просыпаться мне нисколь не интересней. С самого начала весь день прочерчен и отвратительно ясен. Прогулка до Академии, несколько безотрадных часов за партой, а после – работа. Ещё есть выходные, но вернее было бы говорить об их отсутствии – ведь всё «свободное» время поглощает учёба. Ах, если б можно было так добиться, то я вечно бы гуляла да рисовала (в этом отношении, я, можно сказать, фланёр) и ничего сверх этого не надо. Ты же знаешь, я некутящий человек. Хотя давеча изволили вытащить вот-с.
Ты уже, чай, забыл, но угол я нанимаю всё там же: на пересечении Гражданской улицы и Столярного переулка. Это удивительное место – других таких в Петербурге нет, говорю тебе самым ответственным образом. Что, по-твоему, такое Петербург? Прямые стрелы проспектов и роскошь покорённых просматриваемых пространств. Моя же лачуга (будем называть вещи своими именами) умостилась в единственном на весь Петербург месте, где, ежели встать на перекрёстке, при взгляде на любую из сторон глаз упирается в тупик домов. Сущий каменный мешок! Добавь к этому свинцовые облака, низкорослую неумытую архитектуру квартала – и уверишься, что верёвка с мылом далеко не худшая из перспектив (не волнуйся, я уже давно решила сей вопрос отрицательным образом; да ты, впрочем, знаешь). Вдосталь к тому путь до Академии немногим короче Ломоносовских вояжей – до Таврического и даже далее (после тех ужасных терактов в метро передвигаюсь я исключительно пешком; а впрочем, иногда соглашаюсь на трамвай). Не буду хотя лукавить – вся невыгода моего места жительства отлично искупается очаровательной столовой, что напротив «Дикси». Завтраки мои редко обходятся дороже ста рублей… Но эти подробности в обиду москвичу, прости.
И всё равно, люблю Петербург и ни на что другое его не обменяю. Пусть ложь, пусть обман, пусть не то, чем кажется, – а всё-таки люблю. Идти каналом Грибоедова люблю: следовать его задумчивым изгибом, весело поглядывать за оградку на лучистые блики отражений в чёрной неприветливой воде. Читать книжку на скамеечке в Нескучном люблю. Стоять на Стрелке, где-нибудь осенью и от морской красной колонны спуститься к воде, разглядывать: Нева ёжится, колышется, ленится просыпаться; вместо неба – живот белой кошки (нежный и с розовым); над Петропавловской – чинный разлёт воронов, а из-за так и не выросших за сотни лет домов прорезается утро. Или тут же – в двух шагах – меж строгих логарифмических линеек Васильевского острова, приютился двор-колодец, куда всегда приятно заявиться: а там дома сбились в кучу в жалкой попытке согреться – серый отец, розовый малыш и бежевая мама…
Да, всё это стоит жизни, милый мой. Но если принесёт тебя опять нелёгкая в наш север, не поддавайся уговорам бабушек, что торгуют носки и сигареты, не обольщайся пышностью проспекта, не влюбляйся в кротость переулочков, не свешивай через забор к воде канала свой любопытный нос! Весь Петербург – один сплошной пьяный немец и больше ничего.
(Увлеклась весьма, прости.)
Так про кутёж. Случился день рождения одного из наших: забияка и повеса, каких ещё надобно поискать. На всякий случай (он выглядит многообещающим молодым человеком) сохраню его инкогнито и умолчу фамилию: буду писать попросту – Борис. Я была согласна на привычный распорядок: вялый кивок однокашникам, движение ручкой и быстрые шаги прочь по набережной. Но пресловутый Борис вцепился мне в воротник:
– Таня, блин! Первый раз в жизни о чём-то прошу!
Я напомнила ему про ручку на экзамене, Борис задушевно посмеялся, но воротника не отпустил. Ты знаешь нашу зиму: ветер гулял из самых лютых, так что без воротника мне было никак нельзя – я согласилась.
– Но только если соизволите позвать также и Артёма, – прибавила я, заметя, что Артём виновато сложил руки перед собою (всё это происходило на крыльце).
– Уж соизволим, сударыня! – Борис отвесил мне поклон.
Непонятной и странной гурьбою в шесть человек, состоявшей из привычной компании Бориса и странного неуклюжего довеска в виде нас с Артёмом, мы вышли на Шпалерную, а после и на Литейный проспект. Мрамор домов сопровождал наш нестройный шаг, вечер смутно и бессмысленно стремился к ночи. Я не участвовала в общем разговоре (хотя иной раз молодые люди старались явно для меня) и только разглядывала досужие вывески. Попадались и забавные…
– …А я ему говорю: «Место мусора – в мусоропроводе», – кто-то из наших окончил анекдот, поднялась волна смеха.
Тротуары скользят, грязные и узкие от автомашин, спины моих однокурсников сутулые и пухлые от неуклюжих курток. Истории Бориса едва долетают до моих ушей. Луна, утирая платком лоб, выходит из-за туч.