реклама
Бургер менюБургер меню

Никита Немцев – Русский бунт (страница 2)

18

– Да у него всего пять песен. Не, есть крутая тема – «ГШ» называются…

Прошёл замученный ребёнок со скрипкой, из переулка выбежала орава пьяных ребят. Снег всё шёл, а фонари его любезно вырисовывали. У церковки перебежали дорогу к скверу: там стоял давно припаркованный уснеженный «Жигуль». Шелобей средним пальцем стал писать: «ТЫ СУПЕР!», – но, как всегда, когда пишешь по снегу капота, места не хватило, последние буквы скукожились. Шелобей рассмеялся и закурил новую.

– А где-то весело… – Он смотрел на галдяще-курящую толпу у «Китайского Лётчика Джао Да».

Я зачерпнул снег с машины – и швырнул в Шелобея солидный снаряд. Пуф! Шелобей – с мокрым лицом – сжал губы и оскорблённо выпучил глаза. У него выпала сигарета! Решительно, это дуэль!

Мы расходились на двадцать шагов и сходились, стреляя иногда на барьере, иногда на ходу. Падали навзничь и смеялись. Один снежок угодил в усатого мужика с клетчатым шарфом и портфелем.

– Из… из… – Шелобей дышал с надсадом, – из-вините.

– А где празднество будет проходить? – спрашиваю его. Уже филирую ножничками с расчёской.

– У Лиды, ясен хер.

– Она с подругой снимает?

– Не, она у друзей вписалась. Месяц второй, что ли, живёт.

Сам Шелобей квартиру снимал – вернее, комнату.

Вернулись к раскрасневшейся церкви – хромой узбек, семеня костылями, просил милостыню. Мимо шёл парень в спортивках и пуховике, выспрашивая у людей сигарету. Нищий узбек выпрямился, выудил пачку из кармана и громко крикнул:

– На! Держи!

Стрелок в спортивках не заметил его и ушёл дальше просить. Узбек повторил:

– Да держи ты!

Его опять не заметили. Узбек захлопнул пачку и горько констатировал:

– Гордый!

Мы поднимались в горку по Забелина, отважно минуя рюмочную, где можно весело стоять, навалившись на круглый столик локтями. Улочка была почти вся пешеходная, но как-то юрко в неё втиснулся спешащий автозак.

– Мне кажется, что мой сосед – террорист, – сказал Шелобей внезапно.

– Это бурят который?

Сколько я помнил, Шелобей снимал с безобидным бурятом, который был настолько безобиден, что сам первый начинал прикалываться: «Вам не кажется, что я похож на Виктора Цоя?»

– Не. К нам ещё один въехал, – сказал Шелобей.

– У вас же однушка?

– Ну. Я на кухне теперь сплю.

Фен шумит и завывает. Я досушиваю волосы, укладываю их гелем: на голове Шелобея теперь большая волна с японской гравюры: косматая и непокорная. Освободившись от мантии, Шелобей тут же растрёпывает мой шедевр.

Он расплачивается и пожимает мне руку:

– Так ты поговоришь с ней?

– Угу.

И – исчезает.

Дойдя до подслеповатой стены Ивановского монастыря (когда-то в нём сидели Тараканова и Салтычиха, при Советах исправдом был – из одного здания до сих пор МВДшников выгнать не могут), – мы повернули в сквер Мандельштама. Две тётки в норках стояли и разглядывали памятник: бронзовая голова – нос кверху задрала.

Одна из тёток громко шмыгнула и сказала с чувством:

– Загубили парня!..

Поохав вдосталь, они ушли. Мы с Шелобеем неприлично долго ржали. Уже давно отсмеялись и переглядывались по-дурацки, – а всё равно это «загубили!» из ума не шло.

За головой Мандельштама красовался кусок жёлтого дома – вернее, кусок крыши (тут же горка): рукой можно достать. Справа её зачем-то венчала колючая проволока, а левой половине – не досталось.

Мы подошли к Мандельштаму, заглянули ему в ноздри и продолжили молчать.

Скамеек тут не было.

– Слушай, – вспомнил я. – А чего ты про террориста вдруг решил?

– Да не знаю я. Мутный тип. Вернее – душный тип, во!.. Ему что ни рассказывай, весь такой типа радушие, а в глазах чернота. С Кавказа он. Иногда к нему ещё друг приходит, и они запираются фиг знает, на сколько…

– Ну так террористы отдельно бы сняли.

– Да понятно. Это я так. – Он зевнул, прикрыв рот перчаткой. – Просто хочется, чтоб уж хоть чё-нибудь произошло – вот и придумываешь…

Шелобей озябло расхаживал вокруг Мандельштама, читая стихи на постаменте. Я водил взглядом. Там – облупленная стена монастыря, тут – заборчик, на котором скурвились жёлтые листья… А если подняться дальше, зайти в Морозовский садик – великолепный купол выглянет флорентийцем: бронзовый, как рыбья чешуя…

Пальцы ног покусывает холод.

– Так что ты думаешь? – Шелобей стаёт прямо за моей спиной.

– Про террористов? – Я оборачиваюсь медленно.

– Про Лиду.

Шелобей смотрит на меня заспанным мулом. Секунду. Две. Вдруг он снимает свою будёновку и принимается истово чесать репу.

– Думаю, тебе надо подстричься.

II

Я чувствовал себя глупо. Не знаю, почему. Просто – глупое настроение.

Играла седьмая симфония Бетховена, лампочка безразлично себе горела, шторы грифельного цвета обнимались и нежно перешёптывались (сквозняк). Не сказать, чтобы я упахался (кроме Шелобея клиентов толком не было), – а устал нечеловечески. Лежал на диване и изучал потолок.

Тут мне с чего-то приспичило порыться в столе, повыбрасывать хлам: жёлудь из Серебряного бора, квитанция об уплате штрафа за распитие, свисток-крокодил (керамический), непонятная женская перчатка (почему-то одна), ворох конспектов – всё вздор.

Внезапно. Да-да, внезапно. Я вытащил из ящика липово-орехового цвета стопку какой-то замызганной распечатки (как будто на ней воблу ели). Сверху, над циферкой «один», было выведено шелудиво:

БЕЗДЕЛЬЯ И СОМНЕНИЯ ШЕЛОБЕЯ, ОБОЛТУСА

Я смутно припоминал… Улыбка, не спросясь, полезла на лицо.

Я отлистнул наугад.

3

Сидели в какой-то безродной столовой в центре Москвы: Шелобей Всесвятский и Лида Шкапская.

Впрочем, фамилии у них у обоих были крайне неуместные. Ни о какой «святскости» Шелобея (а уж тем более «все») и речи быть не могло. Ну а Лидочка меньше всего имела общего с неподвижным, суровым, бабушкиным – намертво заваленным книгами, гжелью, иконами, шишками и прочей всячиной шкапом.

Лида была барышня подвижная и развесёлая. Временами. Иногда – серьёзная, с дрожащею губкою: но оттого не менее прекрасная.

Шелобей любил, как от неё пахнет духами и табаком (не то чернослив, не то печенье, не то смородина, не то сирень), любил дикий бирюзовый цвет её волос (с приливами, отливами, аквалангистами, на дне этого моря чего-то ищущими), любил, как она держит руки у рта (ловя смех, нечаянное слово и всё, что может вылететь из её недостаточно сдержанных губ) – одним словом, любил Шелобей Лиду. А та, украдкой отвечая ему взаимностью, считала, что уж слишком Шелобей спешит: слишком торопыгствует. И разумеется, Лидочка была права! Шелобей успел уже десять раз влюбиться, семь раз разлюбить (не в другую какую, а в одну только Лидочку), сорок семь раз умереть от восторгов, наплакать по ночам шесть вёдер счастливых слёз, написать пятнадцать сонетов к ней, восемнадцать порвать, два переписать – да и придумать, как они поедут в Сербию в свадебное путешествие (а в Подмосковье Шелобей решил им дачу прикупить: деньги только достать надо, но ничего, ограбит ломбард; на даче отопления, конечно, ни фига, – но зато коз разводить можно); он уже сочинил биографию их первенца, их второго ребёнка, их третьего, их деток, деток их деток – и так до восьмого или девятого колена. И всё это абсолютно искренне и серьёзно!

Общались они всего месяц, – но совершенно волшебно.

И вот они милейшим образом гуляли по развесневшейся Москве (веснушки в окнах!). Гуляли-гуляли – и в эту столовую загулялись.

Лида пыталась жевать котлету, но только смеялась какой-то мышкой:

– Нет, ну я не могу! Ты что с бородой-то всё-таки сделал?

Шелобей провёл рукой по подбородку. В сердцах, он ночью выстриг середину – так и оставалось: просека стелется и клыки торчат.