Ника Созонова – Грань (страница 2)
Замкнувшись в своей исключительности, она стала еще менее общительной, чем была до того. Готовясь нести людям свет, она боялась ненароком испачкаться. Избегала контактов со сверстниками, не переносила, когда к ней прикасались, даже случайно, по несколько раз в день терла руки жесткой мочалкой с мылом – до ссадин.
При этом старалась быть со всеми вежливой, не позволяя себе ни повысить тон, ни употребить грубое слово – что бы ни происходило вокруг. Ведь ее миссия – нести чистоту и красоту всеми средствами: словами, поступками, внешним видом. Она и работу выбрала с умыслом – продавщица средств гигиены: мыло, зубной порошок, пемза, мельчайший песок для чистки посуды. На маленькую зарплату умудрялась хорошо одеваться – скромно, но стильно. Тщательно следила за собой – за волосами, кожей, зубами. Ей повезло с внешностью – хорошая фигура, правильные черты лица. В сочетании с ухоженностью и идеальными манерами – Снежная Королева, да и только.
В двадцать три года она встретила человека, который показался ей достойным быть ее спутником и помощником в нелегкой миссии. То был пухловатый рассеянный юноша с постоянно запотевавшими очками над близорукими карими глазками. И он действительно помогал по мере сил, мало что понимая – видимо, был влюблен не на шутку.
Он не роптал и терпел, что она подпустила его к себе лишь спустя два месяца после свадьбы, и то лишь потому, что он сумел убедительно объяснить: без этого не родится ребенок. Она страстно хотела детей – чтобы было кому передать собственный свет, оставить в наследство миссию. Секс с ней больше смахивал на тягостную повинность, чем на удовольствие, но он и тут не роптал. Два раза в месяц по пятнадцать минут, без предварительных ласк и только в классической позе, после чего она долго отмокала в ванной, откуда выходила с царапинами на теле – не следами страсти, но следствием ожесточенного трения мочалкой.
Когда она забеременела, на пыточных пятнадцатиминутках был поставлен крест – отчего оба вздохнули с облегчением, и он даже с большим. За то время, что они занимались производством ребенка, он приучился воспринимать себя похотливым животным, самцом обезьяны – о чем она не уставала вежливо намекать чуть ли не ежедневно.
Интимные отношения не восстановились и после родов. Хорошенько обдумав и взвесив, она решила ограничиться одним ребенком – отдав ему все силы и всю любовь, а не заводить еще одного-двух, снова окунаясь в смрад и мерзость неизбежной физиологии.
В целом все было хорошо – по крайней мере, ей так казалось. Пока не появилась эта женщина, эта блондинистая тварь. Она была грязнее самой грязи, самого понятия грязи – и это понятие унизилось бы, будучи примененным к ней. Тварь воплощала собой все то, что было ей омерзительно, от чего ее тошнило и воротило. Но мужу она почему-то пришлась по вкусу – и плебейские манеры, и глупые оладьи-щеки, и выпуклые пуговицы-глаза. Как можно спать с такой, целовать такую? Но ему отчего-то нравилось, не тошнило.
Он ушел тихо, без скандала. Просто собрал вещи и уехал, когда ее не было дома, даже не оставив записки. «Он меня боится, смертельно боится!» – с тайным злорадством твердила она себе. День спустя в голове теснились уже другие мысли: «Он грязен, неимоверно грязен и просто не выдержал моего света. Ничтожество!..» А еще через день стало обидно и тошно, смертельно тошно, так – что даже ангелы не успокаивали.
Со временем тошнота поутихла, и даже злость мало-помалу вошла в русло. Муж сбежал, струсил, но сын – кровиночка и наследник миссии, остался при ней. Отношения с наследником были неровными. Она могла неделями не обращать на него внимания, забывая стирать одежду, проверять дневник и готовить что-то специально детское. Прежде за этим следил муж, теперь же мальчику приходилось заботиться о себе самому. Порой же, словно спохватывась и с ужасом представляя, как грязь от отца перейдет к его отпрыску, она принималась подолгу мыть его в ванне, заставляла каждый вечер стирать носки и чистить обувь, старалась не спускать с него глаз ни на миг.
Однажды – ему было одиннадцать лет – она застала сына за самым гнусным и отвратительным занятием, какое только могла представить. Она вошла к нему в комнату, чтобы потребовать сделать потише дикую музыку – то ли крах-рок, то ли пейн-рок (она плохо разбиралась в современных течениях, считая их хаосом и какофонией – в детстве ей разрешали слушать исключительно духовные песнопения). За ревом и треском сын не расслышал ее шагов. Он стоял к ней спиной и лицом к окну, макушка и шея подрагивали от наслаждения, а острый локоть правой руки ритмично дергался. Она постояла с минуту, не шевелясь, а потом так молча повернулась и закрыла за собой дверь.
Два дня она не произносила ни слова, существовала на автомате – руки занимались привычными бытовыми делами, а мысли носились далеко-далеко. Сын, привыкший к перепадам ее настроения, ни о чем не спрашивал, не надоедал. На третий день на нее снизошло озарение, совсем как в школьном – зимнем и солнечном – детстве. Она предала свою миссию, свой свет, свою чистоту! За это ее наказали – посредством сына. В ее ребенке проснулась грязь его отца, а не ее чистота. Но она знает, что делать, как очистить своего мальчика, а затем и всех людей – в этом городе, в этой стране, на этой планете.
Ей снова стало весело и хорошо, и ангелы вернулись, утешая и поддерживая в ее решении и осеняя свежее чело кончиками тугих звонких крыльев.
Ночью она вошла в комнату сына, полную тишиной и ласковым запахом спящего детского тела. Включила свет и резко сдернула одеяло: «А ну-ка, встать!» Он подчинился, замер у своей кровати на подрагивающих ногах, встрепанный, как испуганный ежик. Он жмурился и переминался с ноги на ногу, а она чувствовала, как ее сияние разрастается и окутывает ее ребенка. Но он этого не замечал, и оттого, должно быть, дрожал и поглядывал исподлобья. Она протянула к сыну обе руки – две источающие любовь и ласку материнских руки. Она схватила его в охапку и потащила в ванную. Сын, очумелый со сна, принялся вырываться, и тогда она до хруста заломила тонкий локоть за спину.
Потом было много льющейся воды – холодной хлорированной воды, чей запах раздражал ноздри. И узкие скользкие детские плечи, вихляющиеся, выпрыгивающие из ее рук. Ах, зачем он сопротивлялся, маленький дурачок?.. Зачем, зачем, зачем…
…От потоков ледяной воды, перемешивавшейся с теплой кровью, от криков, переходящих в хрип, от дикой ярости, смешанной с экстазом (хоть и ослабленных вдвое) у меня закружилась голова и затошнило. Впрочем, я знал, что с моим телом, смирно лежавшим в относительном отдалении от меня, никакого конфуза не случится: проверено сотни раз.
Я прервал контакт: увиденного было достаточно. С материалами дела я подробно ознакомился заранее, наблюдать же процесс до конца: как тело одиннадцатилетнего мальчишки превращают в кровавое месиво – сперва с помощью пемзы, а затем – всего, что только попадается под руку (маникюрных ножниц, бритвенного станка, края унитаза), желания не было. Да и для вынесения вердикта это было бы уже избыточным.
Во рту стоял стойкий вкус железа (или крови?). На душе было муторно – обычное ощущение после копания в мозгах нашего специфического контингента. Еще практически всегда выскакивает, как чертик из табакерки, дежурный вопрос самому себе: «А на хрена мне все это надо? Уволиться к чертовому дедушке и перейти в Общий!..»
Я работаю в Особом отделе. К нам поступают те, кто совершил тяжелое преступление. Нет, не ларек ограбил, не бумажник у пьяного вытащил – но убийство, изнасилование с тяжкими последствиями или зверское избиение. Присылают и просто душевнобольные, для проверки: нуждаются ли они в изоляции или могут жить в лоне семьи без риска для остальных ее членов.
Общих отделов больше, и они почти столь же привычны, как поликлиники. Любой человек, идущий в политику, во власть или поступающий на работу с повышенной ответственностью, в обязательном порядке проходит проверку на адекватность и стабильность психики, и затем повторяет ее каждые полгода.
Профессия мада считается одной из самых тяжелых и изматывающих. Пенсия после пятнадцати лет работы, инфаркты, нервные расстройства. А то и психозы. Но этот факт меня не беспокоит – пока. Мне двадцать восемь, ни заикаться, ни дергаться без причин еще не начал. Разве что седых прядей многовато для моего возраста. Свою работу люблю – несмотря на все перечисленное. Как, впрочем, и большинство мадов. По мне, так нет ничего интереснее, чем бродить в душах людей, пусть даже изломанных и искореженных. Каждая психика – целый мир (амазонские джунгли, Венера, иная галактика) со своей особенной атмосферой, красотами, ужасами и чудесами.
В народе таких как я и мои коллеги не любят. Называют «инквизиторами», «мозговыми шнырями», «гололобыми». Последнее – из-за выбритых висков и полоски надо лбом, куда накладываются датчики «Мадонны». По сей примете мадов узнают безошибочно. Не шарахаются, конечно, как от прокаженных или палачей в красной рубахе, но и записывать в друзья особо не стремятся. Меня такое отношение почти не трогает. Волки (жили когда-то такие звери в густых чащах) – санитары леса. Мы – санитары каменных джунглей. Причем сами выбравшие свою судьбу, свою работу.