Ника Ракитина – ГОНИТВА (страница 35)
Версию убийства исключало и то, что одежда оказалась целая, только платье чуть разошлось по шву сзади у талии. Но это могло случиться и сегодня, когда труп вертели и раздевали. Кроме обуви и одежды при Ульрике нашлась лишь связка ключей – совершенно такая же, как у Кугеля. Нотариус забрал ключи себе.
– Что станем делать, панове? – возгласил он.
– Тут есть домовая церковь, панна Антонида? – спросил Айзенвальд, устало наклоняя голову к плечу. – Положим панну Маржецкую там. А завтра отвезем в Навлицу, похороним по-христиански.
– Там, – Антя мотнула головой вправо, – за прихожей, где мы вошли, но в другом крыле.
Занецкий с тоской посмотрел на лестницу. Антя вдруг улыбнулась:
– Что вы. Пройдем через залу. С этой стороны не заперто.
Айзенвальд вынул из теплых меховых глубин шубы "Нюрнбергское яйцо", взглянул на позолоченный циферблат: с момента их приезда в замок прошло всего полтора часа.
Парадные двери отличались от потусторонних ворот, как небо от земли: трехстворчатое, резное, почти воздушное полотно из красного дерева и вставки-витражи: цветы и стебли вишневого и золотого стекла. Но их солнечное присутствие обрезало, точно ножом, у самого входа. И хотя гости старались двигаться так, чтобы облака потревоженной пыли не поднимались в воздух, в зале все равно было сумрачно, как на дне колодца. Лишь на запредельной высоте, откуда свисала люстра, затканная пылью и паутиной, еще более огромная, чем при взгляде с балкона – пересекались летящие из узких окон цветные лучи, и лепестки света играли на стенах, на выпавших из чехла хрустальных каплях и шариках, пыльных штандартах и скользком мраморе балюстрады. Айзенвальду квадратная зала с глухими стенами и тяжелыми выступающими балками, на которые опирались балконы, напомнила пещерные святилища ранних христиан или старые костелы: свет там распределялся именно так – от свода до середины стен по высоте. Этот свет должен был обозначать для людей, утонувших во тьме греха, горние выси. Зала подавляла. И витражные двери, и мраморные обрамления, и проглянувший местами сквозь пыль наборный паркет – все сметало тяжелым ветром времени. Квадратное оборонное укрепление, вокруг которого построили дворец, и еще постарались навязать лоск и новизну бальной залы – вот что это было. В колокольном воздухе, просыпаясь, ворочалось эхо.
Охнул, споткнувшись обо что-то мягкое, Кугель. Нагнулся, силясь понять, что там у него под ногами. Отскочил. Зажал рукавом рот. Придержав тело Ульрики, ойкнул Занецкий:
– Панна Антося! Не смотрите!
Девушка склонялась все ниже, как завороженная. Айзенвальд подхватил ее сзади за локти, чтобы не упала. Мертвец – пыльный холмик, слившийся с полом – в последнем усилии тянул к пришельцам руку, о которую и запнулся нотариус. К ним и за их спины – к обрезанному, точно ножом, свету от дверных витражей. Сухая плоть в кружеве манжеты, обнажившаяся, когда Кугель сбил с нее пыль. Поверх смятый, вроде бы, серебристо-голубой плотный рукав…
– Это не он, – хрипло, точно пробуя голос, закричала Антя. И звучней и звонче, так, что загремело голубиными крыльями эхо: – Он не мог! Это не он! НЕ-ет!!…
Она кричала и не могла остановиться. И тогда Айзенвальд, не обращая внимания на боль, проснувшуюся в порезанной руке, плечом распахнув двери, вынес Антю наружу и уложил лицом в снег. Кожушок на девушке задрался, старческий плат отлетел в сторону, рыжие волосы встали дыбом. Она каталась, выла и силилась попасть в Генриха ногой – но уже от здоровой злости, а не от истерики. И таки попала – в Кугеля. Носатый согнулся, держась за живот. Прохрипел:
– Панна ласкава… Мы все это… устали… замерзли, – с отвращением глянул на башенки, охраняющие арку парадного. – А над конюшней комнатка… с трубой… Ох! Не сбегут же они…
Антя, красная и растрепанная, как ведьма, села в снегу, отерла варежкой мокрое гневное лицо. Тумаш протянул ей руку, помогая встать.
Пришлось сходить за сумками, а ключ к замку нашелся в одной из связок.
Деревянная лестница старчески стонала под шагами. Кони за стеной сопели, фыркали, переступали с ноги на ногу, скрипели загородками. Они вообще спят мало, и примерно пол ночи будут уютно хрустеть наваленным в ясли сеном, выбирая из былинок сухие головки клевера, тихонько ржать и еще как-нибудь оказывать свой лошадиный характер. Думать об этом было приятно. Как приятно выплетать свой маленький узор, обживая комнатку наверху, наполняя ее памятью лета – запахом сухой травы от брошенного на пол сена, горечью дыма жарких березовых дров. Разгоняя обыденностью холод и тлен, приручая – под недобрым взглядом слепых дворцовых окон и зловещим шепотом деревьев за толстыми стенами. И даже забыть о найденных мумиях. И о панне Легнич, что статуей еллинской девки застыла в углу, переживая смерть своего мира.
Икнула под сапогами половица. Закряхтел пан Кугель. Сморщился. Повел толстым носом:
– О, вот он где!
Проделанная в углу на высоте пояса квадратная яма была черной от сажи и воняла сырой горечью. Занецкий, извернувшись, разглядел закопченные кирпичи дымохода, уходящего в темноту, такого узкого, что в нем застряла бы и кошка. Студент громко чихнул.
– Забило, небось… Или веток наваляло, или воронье гнездо…
Засучил рукав, зажег лучинку и сунул ее в очаг. Вопреки опасениям, тяга была ровной и сильной. Студента снарядили за дровами и снегом, поскольку, где колодец, никто не знал. Кугель, сбросив шубу, взялся выкидывать старье и подметать, Генрих пошел за сеном.
Чердак над конюшней рассекали натрое каменные перегородки. В меньшей части, выбранной гостями для ночлега, живали кавалькаторы[44]. Большую занимал сеновал. А пустое квадратное помещение с лестницей их разделяло. Так что далеко идти не пришлось.
Лето вернулось. С сизым туманом, тянущимся над заливными лугами, с птичьим щебетом, резким солнцем и горьким дымом ночных костров. В охапке колкой травы загостилось, остями застревающей в шубе. С писком дернули прочь нашедшие убежище на сеновале мыши. А лето запуталось и осталось. Лейтава странная страна. Дикая и нежная одновременно.
Очнуться и выскочить с сеновала не хуже мыши заставил грохот – это секретарь уронил дежку, которую пер наверх. Кони испуганно заржали и нескоро успокоились. Кугель высунул голову убедиться, что все живы. Вслед потрясенным взглядам Тумаш вытер пот со лба:
– Не обойтись одним ведром! Воды из снега, – математик старательно загибал пальцы, – один к десяти выходит! Примерно.
Нотариус скрылся. Генрих, прижимая к себе копну сена, ногой покачал, как надломленный зуб, пробитую ступеньку:
– Ага.
Тумаш обхватил дежку, сопя, поднял и понес. Айзенвальд, усмехаясь, двинулся за ним. Дрова уже вовсю пылали в очаге, и в комнатушке сделалось тепло, даже жарко. Румяный распаренный Кугель, засучив рукава, разбивал кочергой поленца, собираясь варить на углях кофе. Тумаш, наскоро натоптав в дежку снега, распотрошил пузатые сумки и взялся по-мужски, толстыми ломтями пластовать сало, украдкой кидая в рот обрезки. И то Айзенвальд удивлялся, как тощий и вечно голодный дотерпел до сих пор. От одних запахов можно было рехнуться: копченое и соленое с тмином и крупной солью сало, свиная колбаса, зельц, кровянка; соленые огурцы с капустой и маринованный хрен; круглый, как солнце, каравай, холодные вареники с вишней; круг мороженого молока, масло и сыр со слезой, творог… поесть на Лейтаве знали и умели. Даже завоеватели. Айзенвальд показался себе сухим и скучным в своей умеренности, как панна Антонида.
– Вот сюда прошу, к столу, – распоряжался Кугель, расставляя на салфетках разномастные чашки: изящную личную, две здешние глиняные и стопку толстого стекла, поскольку чашек больше не нашлось. Тумаш за спиной у него надул щеки и показал язык. Генрих засмеялся. – Кофе по моему рецепту. Пан Занецкий, баклажку пожалуйте. Панна Антонида, что же вы? Согреться надо. Заболеете, не дай Бог…
Приговаривая, законник разлил по посуде коньяк и кофе. Бодрящий аромат с примесью корицы и кардамона смешался с запахом сена. Забылись все неприятности. Нотариус восторженно закатил глаза.
– Панна Антося, пробуйте! Ведь обижусь… Ну, хоть глоток!
Антя выпила. Румянец лег на скулы неровными пятнами, почти белые, с острыми зрачками глаза лихорадочно блестели.
– Кушайте, панна.
– Не… могу.
– Тогда выпьем… за помин души… – на столе очутилась выпуклая бутылка, – пана Гивойтоса Лежневского… и панны Ульрики…
– Маржецкой, – подсказал Айзенвальд. Антонида странно на него глянула. Дрожащей рукой взяла чашку. Резко опрокинула в себя водку с мятой, задышала быстро, как под мужчиной.
– Лапочка, деточка, заешьте, – законник подставил щербатое блюдечко с ломтиком хлеба и сыра. Антя закусила и вытерла слезы, набежавшие на глаза.
– Вы туда пойдете?
– Прямо сейчас, панна Антонида. Пока не стемнело, – Генрих вытер салфеткой жирные пальцы. Занецкий стал лихорадочно пихать в себя колбасу с огурцами. – Тумаш, не торопитесь. Вы останетесь с панной Легнич.
– Все, как надо… – ворковал Кугель. – В часовню. И за упокой помолимся…
– Вы?!
Толстяк обиделся:
– А что мы, не люди, по-вашему?
– Оставьте в покое наши могилы!
Щеки Антоси пылали, глаза были прозрачней и холоднее льда.
Айзенвальд дернул щекой. Он понимал, что пьян, но не мог остановиться: