18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ник Перумов – У обелиска (страница 98)

18

– Стой. – Он ухватил ее за рукав. – Мертвые себе сами не помогут. Тут живые нужны. И наша с тобой работа, Синицына, в этом и состоит. Ясно? Так что помоги-ка мне, перекинь силу – нужно окно на Серую Дорогу открыть.

– Возвращайтесь, – сказала Синичка тихо. – Ну, пожалуйста… возвращайтесь.

Она едва не плакала, и Порошину горше горького было врать ей в глаза.

– Я постараюсь. Обещаю, Лида. Только не вздумай сама туда лезть, мне не поможешь, а себе навредишь…

Они ждали его в сером тумане – еще сохранившие свой облик, но сделавшиеся уже полупрозрачными тенями. Быстро же у них силы тают… Они стояли рядом, как привыкли за годы, проведенные в «пузыре». Порошин глядел на лица, колышущиеся от вечного ветра Серой Дороги, и больше всего на свете жалел о том, что не может взять этих людей за руки и вывести туда, где они заслуживали быть: к ветру, траве, к разгорающемуся рассвету. К канонаде под Кенигсбергом, к приближающейся Победе.

Но он мог хотя бы не дать им погибнуть последней, необратимой смертью, раствориться в тумане Серой Дороги, не дойти туда, куда самой природой положено уходить всякой душе. Поэтому посмертник протянул руки и велел: «Держитесь и пойдем».

«Слушаюсь, господин штабс-капитан», – ответил непонятно кто из них. Может быть, все сразу.

Прикосновения призрачных рук казались ледяными – от того, что они тянули из него силу. Поначалу это было терпимо, но идти становилось труднее и труднее, и через некоторое время уже каждый шаг требовал от Порошина величайшего напряжения сил. Но он все равно вел их за собой – медленно, упрямо, неостановимо, уходя все дальше во мглу посмертия. Остановился только тогда, когда понял, что не ощущает больше ни ветра Серой Дороги, ни самого себя. Он зашел так далеко, как только смог. Дальше им идти самим – но теперь они дойдут точно.

Тогда он остановился и отпустил их.

– Иван Григорьевич! Товарищ капитан! Иван Григорьевич!

Порошин с трудом вынырнул из забытья. Здесь было так холодно, что если бы у души были ресницы – на них бы точно намерзли сосульки. От холода он не чувствовал ничего, кроме страшного желания уснуть, но голос мешал ему. Беспокоил. Звал.

– Товарищ капитан!

В густом сером тумане впереди что-то мерцало – светлое, теплое, живое. Кто-то искал его… ах, да. Помощница. Сержант Синицына, Синичка. Глупая птица, я же тебе не велел сюда соваться! Ты же сама не найдешь дороги назад, пропадешь, зачем…

– Товарищ капитан, где вы?

Порошину страшно хотелось спать, но он не мог снова провалиться в беспамятство. Почему она не опоздала на час-другой?.. А теперь ему придется вставать. Опять вставать и опять вести за собой кого-то – только не к смерти, а к жизни, потому что без него эта живая душа здесь потеряется. Не найдет дороги назад, растворится в тумане – так же как и он сам. Больше нельзя было уснуть. Нельзя было оставить ее без помощи – ведь она пришла за ним.

Порошин поднялся с третьей попытки. Кое-как сделал шаг, другой, почувствовал легкое дуновение холодного ветра на лице. Ох, как же хочется снова упасть… Он сделал еще шаг, покачнулся, остановился – но потом через силу двинулся вперед.

Навстречу теплому, трепетному, живому огоньку искавшей его души.

Сергей Анисимов

1943 дробь 2013

Степан перекинул последний из тумблеров в положение «выключено» и только тогда позволил себе откинуться на спинку сиденья. И вздохнуть, насколько мог глубоко. Болело все: каждая мышца в теле, каждая связка, каждый сустав. Спина комбинезона промокла насквозь, нательное белье тоже, и сидеть было не просто неприятно, а буквально стыдно – будто он обмочился.

– Степа! Степа! Цел?

Механик со своим парнем наконец-то сдвинули фонарь и теперь подхватили Степана в четыре руки, помогли приподняться. Спина изогнулась, и боль стала настолько яркой, что не сдержался и застонал, опустив веки.

– Ранен? – ахнул механик. – Вовка, санитарку!! Летучку сюда, живо!

– Не… – сумел слабо отозваться Степан. – Не надо летучку… Я не ранен, цел. Просто… Как избили всего…

Его уже выдрали из кабины, спустили на крыло. На воздухе стало легче. Голову обдуло теплым, не горячим. Здесь были запахи – настоящие, живые. Пахло летом, цветами, горькой степной травой. Дымом, бензином, горячим маслом от машины тоже все еще пахло. И сгоревшим порохом. И вонючим по́том пахло – от него самого. Но вокруг все-таки уже была не только смерть. Вокруг были люди. От этого сразу стало легче.

Механик дал попить теплой воды из тяжелой, почти неподъемной фляги. Забрал, посмотрев исподлобья, и тут же ушел. Степан сел прямо в траву, в метре от «Лавочкина». Двое рядовых из батальона аэродромного обслуживания уже забрасывали машину связками веток, еще один бегом разносил пары «каблуков» под все три колеса, как положено. Остывающий истребитель потрескивал и будто вздыхал в метре за согнутой спиной – это было отлично слышно. Подождав с полминуты, Степан не выдержал, повернулся.

Нет, не дотянуться. Пришлось подняться, зажмурившись, чтобы не застонать опять. Боль уходила из тела медленно, и на смену ей приходило головокружение – но сил уже все-таки чуточку прибавилось. Он потрогал самолет вытянутой на всю длину правой рукой, за предкрылок, и снова ощутил, как тот устало и тяжело вздохнул под его пальцами.

– Спасибо, родной… – негромко, чтобы никто не услышал, произнес Степан. Он не боялся механика и оружейников, они были свои ребята и не станут смеяться, – но это было свое. Совсем свое, не для чужих ушей.

В этот момент подошел комэска.

– Цел? – буркнул он. – Вижу, что цел. И то хорошо, и то хлеб… Сильно задело?

Степан обошел «Лавочкин» по дуге, зашел со стороны левой консоли крыла, посмотрел. Комэска двигался прямо за ним, повторяя его маршрут ровными, плавными движениями, совсем как в небе.

– Ага, ага… Сам вижу. Вася! Чего скажешь?

– Да чего там… – Громадный мужик в замасленном, грязном комбезе взъерошил волосы пятерней. – Инженер посмотрит, конечно. Но, я думаю, за ночь справимся. Две дырки всего.

– Всего…

Степан произнес это машинально и тут же замолчал, но комэска уже перевел на него взгляд.

– Вот именно, всего. Могло быть хуже, много хуже. До самой железки хуже, понял?

Он знал это и сам, не маленький. Поэтому кивнул. Подождал, ожидая каких-то других слов, не дождался и спросил сам:

– Женька – все?

– Все, – подтвердил капитан. – Я сам видел, как он в землю ушел. Парашюта не было.

Степан помолчал, разглядывая носки своих ботинок. Грязные, обметенные желтой пыльцой.

– Трое за день у нас одних. Двое безвозвратно, и Изька неизвестно когда в строй вернется. И вернется ли… Комэска махнул рукой, на его лице были усталость и злость. – Зато сбиваем, да. И мы сбиваем, и они сбивают. Жизнь потом счета подравняет. А Женька на тебе. И будет на тебе, пока кому-то другому долг не отдашь.

Не сказав больше ни слова, комэска ушел. На ходу его шатнуло, но он удержался на ногах, не замедлившись ни на секунду. Степан и остановившийся позади него механик поглядели капитану вслед, потом друг на друга. Счет…

– Не, Вася, никого в этот раз. Меня вот, едва…

Он не договорил, но механик и так почти все понял из прозвучавшего. Третий воздушный бой за день. Почти сухие баки, пустые в ноль патронные ящики обеих пушек. Две пробоины от пуль крупнокалиберного пулемета в плоскости – это их удар он почувствовал в воздухе всем телом. Едва не оглохнув от звона и решив уже на одно мгновение, что все, что вот оно. В него давно не попадали… Но одного за день он все же сбил – новый «Хеншель-129» с тяжелой скорострельной пушкой под брюхом. Утром, в первом сегодняшнем вылете. Когда комэска говорил с ним еще другим голосом. Когда Женька был еще жив.

Женька… Младший лейтенант Евгений Лукин, его ведомый, проживший в небе три дня, неполные 14 вылетов. Вторая смерть в эскадрилье с утра… И далеко не вторая в полку.

Полк дрался страшно, насмерть. Насмерть дралась истребительная авиационная дивизия, вся их воздушная армия, насмерть дрались фронты. Это была Курская дуга. Огромная, бескрайняя степь, от горизонта до горизонта затянутая дымом, покрытая всполохами артиллерийских выстрелов. Здесь намертво сцепились сильные и умелые бойцы, черпавшие свои силы в гордости и злости. Воздушное сражение началось три дня назад, но от полнокровного полка за эти дни осталось чуть больше половины машин, и едва-едва лучше было с людьми. Зато впервые за долгое время, за годы, у них ни у кого не было ни малейших признаков обреченности, затаенного страха поражения.

Страх смерти был – они жили с ним каждую минуту. Страх сгинуть в бесшумной вспышке, которой кончится мир в ту секунду, когда сбитый врагами «Лавочкин» врежется в землю. Страх остаться инвалидом, потеряв ноги, руки, кожу. Страх попасть в плен, выпрыгнув из пылающего кокона, – что делают немцы с пленными летчиками-истребителями и штурмовиками, знали все. Страх подвести друзей, потерять по глупости новенькую машину и остаться «безлошадным» на замену, в ожидании ранения другого пилота. Страх проиграть очередную схватку над степью с таким счетом, что полку будет уже не оправиться, что следующий удар немецких штурмовиков по позициям противотанкистов останется безнаказанным…

Все это было, все это сжирало крепких и сильных мужчин заживо, даже самых смелых. А вот страха настоящего, большого, необратимого поражения, страха того, что страна может проиграть войну, – этого уже не было. Это уже ушло. Впервые они дрались с немцами на равных или почти на равных. Да, теряя пока больше, чем сбивая. Латая раненые машины и снова вводя их в строй. Ежедневно пополняясь «россыпью», ежедневно оглядываясь: бросить в бой совсем-совсем зеленых сержантов из училищ, с их четырьмя-пятью часами налета, или выдержать еще один день, еще вылет.