Ник Перумов – Герои на все времена (страница 131)
Получил свое и Лаоник Халкокондил, летописец. Удалось ему покинуть пылающий Город — на корабле, что вез инокиню Ипомони в Морею, к сыновьям ее, морейским деспотам, и спасти самое ценное — манускрипты свои. Добрался он до Афона на корабле и в одном из монастырей тамошних описал то, чему стал свидетелем: «И так пострадал благоверный царь Константин за Божьи церкви и за православную веру месяца мая в 29-й день, убив своей рукой, как сказали уцелевшие, более шестисот турок. И свершилось предсказанное: Константином создан город и при Константине погиб. Ибо за согрешения время от времени бывает возмездие судом Божьим, злодеяния ведь, говорится, и беззакония низвергнут престолы могучих».
Султан же въехал в Святую Софию на коне, повелел сбить с нее крест, водрузить на его место полумесяц и обратить Премудрую в мечеть, самую большую во всем подлунном мире. Замазали фрески и мозаики в Храме раствором, намалевали поверх словеса магометанские, понатыкали минаретов вокруг. Думали они, что станет так Премудрость служить иным владыкам. Но остались турки ни с чем. Видели они только внешнее, но не прозревали внутреннего. Под раствором, никем не замеченная, жила себе мозаика, где в окружении архангелов изображен был император Константин, основатель Города, со всем семейством своим и с матерью, императрицей Еленой, приносящим святые дары. И проявился на мозаике сей некий инок, коего ранее тут не было. Держал он в руках полотнище цвета белого — непонятно: зачем, почему? Погибли все братья, и некому было опознать инока. Да и под штукатуркой кто его увидит?
Совсем иные молитвы возносились теперь из Храма к небесам. Совсем иные — и вместе с тем похожие. Все люди одинаково молились Богу, надеясь получить от него облегчение своих страданий и усугубление страданий ближнего. Как будто слышал Он их. Да и нужно ли Ему было все это слышать? Про столп сияющий, что прорезался из купола Святой Софии прямо в небо, и про женщину крылатую, исполненную света, запретил Мехмед упоминать под страхом смерти — был султан не глуп, но страх поселился в его сердце.
И писал Лаоник Халкокондил, летописец: «Когда-то давно пришла Азия в Европу, но встали на пути беснующихся орд Спарта и Афины. При Фермопилах, Саламине и Марафоне показали они завоевателям, что не всесильны те, дабы через полтора века родился Александр Великий и изгнал Азию в пыльные степи, откуда и вышла она. Прошли века. Думали люди, что никогда не повторится единожды свершившееся. Но снова пришла Азия в Европу, и вставшие на пути у нее так же, как тогда, показали беснующимся ордам, что не всесильны они. Но где тот Александр, который изгонит Азию в ее пределы?»
— Сестра! Слышишь ли Ты? Кабы сказали мне тогда, как оно будет, не поверила б я ушам своим. Каждый день приходят ко мне толпы людей с разных концов света, а турки ничего сделать им не могут, ибо люди эти несут туркам деньги. На месте брата Георгия теперь мечеть, а вокруг колонны Константиновой — сараи какие-то. Впрочем, у этих и сараи за дворцы сойдут. А роз во Влахерне больше нет… Да и самой Влахерны… Турки молятся по пять раз на дню — неужто думают, что спасет это их?
— …
— И не говори, сестра! Через Золотой Рог теперь перекинут мост в Галату, а на месте Триумфальной дороги нынче улица, вся в яминах — при базилевсах и то лучше дороги мостили. Едут по ней вонючие железные повозки и днем, и ночью. Да и самого Константинополя теперь уже нет — вместо него Стамбул.
— …
— Сестра! Мы скучаем по Тебе! В Акрополисе теперь стоит богомерзкий султанский дворец — даже динат средней руки постеснялся бы сделать себе такую конюшню! На месте форума — базар. Базары теперь повсюду, повсюду мусор и нищета, грязь течет прямо по улицам. Эти варвары повадились брать воду из Цистерны под Базиликой, и туда же они сливают нечистоты свои. А что они сделали с Тобой, сестра! Как изуродовали облик Твой! Айя София теперь звать Тебя…
— Айя София?
— Сестра?! Это ты?!
— Слышишь ли Ты меня, сестра? Это я, айя Ирина! Сестра Ирина!
— Слышу, сестра.
— О Господи!
— Скоро, скоро мы встретимся. Погодите, недолго уж осталось.
— Несчастливым оказался конец, да?
— Конец? Бог с тобой, сестра! Это только начало.
ВОЕВОДА И НОЧЬ
(Вариации на тему А. К. Толстого)
Что ни год — лихолетие,
Что ни враль, то Мессия!
Плачет тысячелетие
По России — Россия!
Выкликает проклятия…
А попробуй, спроси -
Да была ль она, братие,
Эта Русь на Руси?
Эта — с щедрыми нивами,
Эта — в пене сирени,
Где родятся счастливыми
И отходят в смиренье.
Где, как лебеди, девицы,
Где под ласковым небом
Каждый с каждым поделится
Божьим словом и хлебом.
1. Боярин
Леса под Володимиром горели. Тлели и иссохшие за лето торфяники. Поутру сизый дым казался туманом, сквозь который проступали сухие горячие стены. Солнце катилось по небу красным раскаленным щитом и тонуло в крови, уступая место багровому месяцу. Разразившаяся в Симеонов день гроза сожгла древний дуб на Болотовой горе и снесла крест с колокольни Кронида Великого. Стекавшиеся со всех сторон в Володимир странники рассказывали кто о рожденном в полночь двухголовом жеребенке, кто о поющей петухом курице, кто о седом волке, что средь бела дня вошел в божию церковь и задрал попа с дьячком. И все громче звучал ропот — не жить человеку без головы, а Руси — без государя… И верно, не жить.
— Воля твоя, Степан Никитич, — боярин Богунов потер красные от дыма и бессонных ночей глаза, — тебе и решать, только не тяни! Убивай, так сразу.
— Не могу я, Денис Феодорович, прости! — Воевода князь Алдасьев-Серебряный глядел в пол. В пол, хотя не опускал взора ни пред покойным Кронидом Васильевичем, ни пред палачами его, ни пред горбачом Митиным, что пробудил стыд и дух воинский в отчаявшихся русских. — Не по чину мне венец и не по силам, да и кому я его оставлю? Сам знаешь…
Денис Феодорович знал, как никто иной. Когда Алдасьева схватили по навету Шигорина, не забыли ни про жену его, ни про детей, ни про братьев и племянников. Их смерть не была легкой, но в сравнении с тем, что готовил Кронид Васильевич самому воеводе, казалась милостью.
— Если в стремя ногой да на поганых, я еще пригожусь, — голос защитника Плескова звучал виновато, но твердо, — только не тяни коня на колокольню. Не влезет, а и влезет — толку-то…
— Ты Киевой крови, — в сотый раз напомнил Богунов, уже зная, что за ответ последует.
— Не я один, — отрезал воевода, сутуля богатырские плечи. — Киевичами не один Володимир красен…
— Верно, — подтвердил Богунов, заходясь кашлем. Дым и сушь рвали горло не хуже елового корья, что совали в глотки узникам опричники Завреги. — Прости, княже, воды изопью…
— Зачем же воды? — Все еще гнущие медяки пальцы сомкнулись на ручке изукрашенного чудо-птицами кувшина. — Медовухи испей, а там и обед поспеет…
— Думаешь, сытым отвязчивей стану? — усмехнулся в кольчатую бороду думный боярин. — Не стану, друже, не надейся. Ты на иных Киевичей киваешь, дескать, много их. И впрямь немало, только каковы они? Иоанн Меньшой, сколько б самозванцев на нашу голову ни свалилось, в могиле, Ейский — в монастыре, и хвала Господу! Каморня четырех государей предал и пятого продаст, Мицкой честен, да глуп, Чемесов — младенец, Древецкой — старик, Солонецкие удавятся, а под руку к Волохонским не пойдут, Волохонские в омут сиганут, лишь бы Солонецким не кланяться. Забецкой сам знаешь где… Черницкие с Долгополыми да Короткими никому и через порог не надобны. Не признает их никто: друзья не обрадуются, враги не убоятся. Нет, Степан Никитич, кроме тебя — некому, а что вдов ты, так то исправить недолго. Пятый десяток — не осьмой. Я старее тебя, а года нет, как меньшую в купель опустил…
Алдасьев не ответил, только брови свел. Тяжелое дыханье в жаркой тишине казалось странно громким и хриплым. Денис Феодорович незаметно утер лоб и замер, боясь спугнуть надежду. Князь должен согласиться, потому что больше на ошалевшем от смуты Володимире никому не усидеть — скинет, как скинул обоих Лжеиоаннов и лукавца Ейского. А если и четвертый раз, упаси Господь, не сложится?
— Не жить нам, — отчего-то вслух произнес Богунов. — Север немцы со свеями отгрызут, запад — ляхи, на востоке татарва воспрянет, а что останется, само себя изъест…
— Не начинай сначала, друг дорогой, — устало произнес Алдасьев, — сам все знаю.
— Нет, Степан Никитич, — уцепился даже не за хвост, за подкову Богунов, — не все ты знал, но узнаешь. Не своей смертью умер Кронид Васильевич. Грех на мне, да не один, ибо не стыжусь содеянного, но стыжусь того, что тянул. Видел, к чему идет, что безумие государя губит Русь… Кровища хлещет, соседи руки потирают, прикидывают, когда накинуться, воеводы кто на дыбе, кто — в царствии небесном, а я разумом понимаю, а боюсь! Сам не ведаю, чего жду…
— Лукавишь, Денис! — рявкнул, словно на поле боя, Алдасьев. — Напраслину на себя взводишь! Что государь от удара преставился, то всем ведомо. Знаю, взъярил ты его, так не ты первый. Я да Чемесов, покойник, еще и не то ему сказывали, как Заврега под Желынью войско положил…
— Что взъярил, то вершки от бурака! — Девять лет ни попу, ни жене, ни подушке не сказывал, да и сегодня не гадал, ан придется… — А корешки в том, что была у меня отрава фряжская. Не всем, как тебе да старцу Финогену, душу да совесть вперед тела стеречь. Нагляделся я на орлов Заврегиных и сказал себе, что лучше грех на душу да в пекло, чем на дыбу или к ливонцам по следу Забецкого…