реклама
Бургер менюБургер меню

Нэнси Хьюстон – Инфракрасные откровения Рены Гринблат (страница 9)

18

Где были монреальские Галилеи образца 1965 года, которые могли бы и захотели изучать вместе с ним не только небесный свод, но и глубины человеческой души? Только Симон Гринблат сражался с прагматизмом коллег, равнодушием начальства и собственными сомнениями… его никто не преследовал.

Он растратил все свое время и энергию, а его мечты уплыли, как дрейфующие льдины…

Почему моему отцу не досталось ни одного мгновения счастья? Почему он утопил свое призвание в нелепых семейных спорах?»

Ну, ты уж точно никогда не спорила ни с одним из мужей! — веселится Субра.

«Мы с Азизом не сходимся всего по двум темам: мать и добрый Боженька».

Была же тебе охота собачиться из-за подобных пустяков! — смеется Подруга Рены.

«А вот была! К вопросу о матерях. Когда я говорю, что нахожу гостеприимство Айши… удушающим — с ее кускусом, сладостями, нескончаемыми обедами и патологической страстью к похвалам, Азиз злится и запальчиво спрашивает: “Предпочитаешь стиль отношений под названием Отсутствие? Как у вас с матерью? Или у тебя с детьми? Да ты понятия не имеешь, что такое мать!” Я люблю такие сражения, они напоминают мне детские стычки с Роуэном и матчи по регби с его уэстмаунтскими товарищами. Я обожала свалку, когда лежала на земле, свернувшись в клубок вокруг бесценного мяча, а дюжина мальчишек падала на меня сверху. Было больно, но я никогда не плакала. Азиз сильнее: когда ему надоедает наше противостояние, он хватает меня за запястья и выворачивает руки, а кончается все чаще всего в кровати…

Насчет доброго Бога: Азиз напрочь отказывается верить, что я агностик. Я не раз объясняла, что в голове у моего отца имелось место для Всевышнего, но оно пустовало, а в моей отсутствует само место. Мы часто спорили и без потасовок и криков, потом часами молчали, оба чувствовали себя несчастными, копили подленькие подозрения, которые конечно же рассеивались, как дым. А заканчивалось все любовной схваткой в койке, на кухонном столе, под душем, на ковре в гостиной или под большим обеденным столом.

Самые ожесточенные споры возникают, если случайно соединяются две темы, например, когда Азиз возвращается от матери И я по его хмурому лицу понимаю, что Айша снова доставала его разговорами о катастрофическом положении дел. “Значит, я не дождусь внука? У тебя не будет сына-мусульманина, Азиз? Ты никогда не станешь мужчиной?!” В такие вечера мой мужчина бывает ни на что не годен — как в самом начале наших отношений».

Рена стоит рядом с отцом и разглядывает средний палец Галилея.

— Церковь так и не извинилась за свою ошибку? — спрашивает она. — После того как все узнали, что Земля вращается вокруг Солнца?..

— Ну как же, извинилась, — говорит Симон. — Через три с половиной столетия после смерти Галилея Иоанн Павел Второй наконец признал правоту ученого.

— То есть ошибку Урбана Восьмого?

— Вот уж нет! Не забывай — папская непогрешимость стала догмой только в девятнадцатом веке.

— Вот как… А она не ретроактивна?

— Конечно нет, то есть Урбан Восьмой имел право на ошибку.

— Все равно это ужасно. Для музейщиков история жизни Галилея заканчивается его отречением!

Симон убеждается, что Ингрид их не услышит, и произносит шепотом:

— Ты права. Диссидентствует только палец Галилея.

Рена хихикает.

Она будет смеяться, даже если отец вобьет гвоздь поглубже.

Будет, хотя в глубине души догадывается: Симон уверен, что Тимоти Лири преследовали в точности как Галилея.

Чуть позже, в пиццерии, Рена листает книгу, которую Симон купил в книжной лавке музея.

«Дочь Галилея. Ну-ка, что у нас тут?

Похоже, между Вирджинией и ее отцом существовало тесное родство душ… как между нами, папа? Правда, я тебя предала. Девушка ушла в монастырь в четырнадцать, приняла постриг в шестнадцать, взяв имя Мария-Селеста. Она горячо любила отца до самой своей смерти, поддерживала, как могла защищала от Инквизиции, написала Галилею сотни писем, чинила ему одежду, варила варенье, руководила монастырской аптекой, изобретала новые лекарства и… умерла раньше него в возрасте тридцати четырех лет!

Мне очень жаль, папа».

Следующий пункт нашей программы — сиеста. Отправиться прямо в отель, никуда не сворачивая, ни на что не отвлекаясь, они, конечно, не могут. Проходя мимо рынка Сан-Лоренцо, Симон замечает шляпный магазин (он должен беречь от солнца облысевший лоб!) и решает, что может найти тут замену своей жуткой синей бейсболке, которую не снимает с самого Монреаля.

Он останавливается. Рена вздыхает.

«Да это же противоположность любви, — изумляется она. — Когда человек влюблен, время растягивается, скука становится немыслимым состоянием, каждая минута напоминает сочную зрелую виноградину. Ваш мужчина хочет купить пачку «Пэлл-Мэлл»? Вы будете двадцать минут топтаться рядом с ним в духоте табачной лавки, где пятнадцать мужиков, один противнее другого, никак не разберутся с лотерейными билетами. Как только вы решаете жить вместе, все вокруг трепещет и вибрирует, ваша любовь наполняется смыслом — нет, музыкой! — каждую частицу Вселенной, даже самую банальную и некрасивую…»

Симон снимает бейсболку и начинает мерить шляпы, глядясь в маленькое мутное зеркало, висящее на стене. Ингрид увлеченно болтает с продавцом — он владеет английским и ровно через три минуты достает из бумажника фотографию дочери, живущей в Шри-Ланке.

— До чего миленькая! — умиляется Ингрид.

— Благодарю вас, мадам. Я скоро снова стану отцом.

— Как чудесно…

— Если Богу будет угодно, я поеду к ним следующим летом.

Сейчас октябрь. Рена исподтишка изучает лицо молодого продавца, пытаясь различить на нем страх перед будущим, денежными проблемами и детьми, которые могут не узнать его при следующем ежегодном визите. Все может закончиться очень плохо, но сейчас этот человек счастлив, он олицетворение надежды.

Перемерив штук двадцать головных уборов, Симон останавливает выбор на… коричневой фетровой шляпе, совершенно такой же, как у Рены.

— Она не в твоем стиле, папа, — сомневается Ингрид.

— Будет в моем! — весело откликается Симон.

Начинается торг… Увы, ее отец даже это не умеет делать по-человечески. Продавец, сразу снизивший цену с двадцати пяти до двадцати евро — стартовая цена всегда завышена, — хочет сбросить еще, тронутый словами Ингрид о милоте его дочери.

— Восемнадцать евро — и мы договорились.

— Нет, — отвечает Симон, доставший из бумажника все имеющиеся у него купюры. — Сказано двадцать, пусть будет двадцать.

— Нет, я настаиваю! — Парень качает головой. — Пятнадцать — и ни центом больше! Вы такие милые люди.

— Двадцать три! — объявляет Симон.

Они препираются долгих пять минут, а в результате Симон уносит из лавки шляпу за двадцать пять евро. Зато у всех хорошо на душе.

Мгновение покоя.

Рена принимает душ, переодевается, садится в кресло у окна и закуривает. Чудесный садик внизу не пустует: за белым пластиковым столом устроился голый по пояс молодой человек, он что-то кричит в мобильник.

Ему около двадцати, он ровесник ее сына Тьерно, и повелительный тон комично контрастирует с худосочной фигурой — гладкой, совсем без волос, грудью, животиком, узкими плечиками. Физически он напоминает Кима, изящного камбоджийца, за которого она вышла замуж почти сразу после смерти Фабриса. Рена тогда решила «помочь ближнему…»

Рассказывай, — шепчет Субра.

«Сорокалетний хирург-энтеролог Ким выглядел на двадцать, диплом получил в Пномпене, до прихода к власти красных кхмеров, устроивших в стране геноцид. Его пять лет перевоспитывали на рисовых полях, а после вторжения вьетнамцев он эмигрировал — уехал из страны благодаря заступничеству одного вьетконговского сержанта, которого когда-то вылечил. Приехав в Париж, он решил стать французским подданным, чтобы не начинать учиться на врача с нуля. Нужно было жениться. Я и сама получила гражданство благодаря браку с Фабрисом, гаитянцем по рождению, натурализовавшимся через первый брак с мальгашкой (уроженкой Мадагаскара), которая задолго до этого стала женой баска. В 1980-х подобную цепочку взаимопомощи собрать было гораздо легче, чем в наши дни…»

Субра всегда смеется в нужном месте.

«Итак, я была рада выручить красивого, слегка женоподобного мужчину с израненной душой, и к тому же буддиста. Наш брак был чист и эфемерен, как бабочка: мы прожили вместе год, очень ценя общество друг друга, но не занимаясь любовью — Ким был геем. Он замечательно управлялся с моим сыном Туссеном, и до развода “по обоюдному согласию” я успела сделать тысячи его фотографий, а он рассказал мне тысячи историй…»

Вернувшись к чтению «Ада», Рена попадает на странное место:

Per l’argine sinistra volta dienno; ma prima avea ciascun la lingua stretta coi denti, verso lor duca, per cenno; ed elli avea del cul fatto troubetta.

He веря своим глазам, взглянула на перевод и убедилась, что не ошиблась:

Тут бесы двинулись на левый вал, Но каждый, в тайный знак, главе отряда Сперва язык сквозь зубы показал, И тот трубу изобразил из зада[61].

Семисотлетняя непристойность ужасно ее рассмешила, и в этот момент в дверь неожиданно постучали. Она вздрогнула, как будто прилюдно пукнула.

Выспавшиеся Симон и Ингрид решили осмотреть ее номер. Сказано — сделано, правда, смотреть особо не на что, но… Симон выражает сожаление по поводу отсутствия балкона. Он выходит в коридор и, увидев дверь с международным запрещающим символом — красным кругом, перечеркнутым белой чертой, — немедленно ее открывает. Рена с трудом сдерживает раздражение.