реклама
Бургер менюБургер меню

Нэнси Хьюстон – Дерево забвения (страница 20)

18

В больнице один из психиатров мягко поддразнивает Лили-Роуз, спрашивая, не хотела ли она последовать примеру поэтессы Сильвии Плат — которая тоже в двадцать лет пыталась наложить на себя руки между двумя курсами колледжа Смита. Лили-Роуз просит Эйлин купить «Под стеклянным колпаком», единственный роман Плат, и привезти ей в больницу. Описания терапии электрошоком в середине XX века так ужасны, что парадоксальным образом успокаивают Лили-Роуз. Она приходит в себя настолько, чтобы вернуться к занятиям в начале учебного года.

На этом четвертом и последнем году обучения она прочла полное собрание сочинений Плат, отождествляя себя с ней всем своим существом. Она почти предпочла бы, чтобы поэтессы не было на свете, и тогда она могла бы стать ею. В точности как у Лили-Роуз, у Сильвии был злой внутренний бог, нечто вроде мужского сверх-я, которого она назвала Джонни Паник.

Однажды, слушая интервью Плат и ее мужа Теда Хьюза, записанное в Лондоне в 1961 году, Лили-Роуз удивилась, что молодая женщина говорит не с тягучим бостонским акцентом, как можно было ожидать, но с британским, почти таким же острым и аристократическим, как у Вирджинии Вулф. Если бы Плат могла сменить язык, вдруг спрашивает себя Лили-Роуз, — если бы поселилась в Париже, Мадриде или Риме, а не в Лондоне, она все равно покончила бы с собой, засунув голову в духовку?

Эта проблематика завораживает ее. Уника Цюрн, немецкая художница-экспатриантка, выбросилась из окна в Париже после ссоры на родном языке со своим другом, скульптором Хансом Беллмером. Все происходит так, будто эти женщины-артистки пытались защититься от самоубийства, живя за границей и говоря на иностранном языке — или, по крайней мере, как Плат, на иностранной версии своего родного языка. И даже если толчком к роковому поступку часто служила ссора с любовником, ключ к их самоубийству, казалось, крылся в детстве. Чьим нападкам подвергалась маленькая Сильвия? Старшего брата? А маленькая Уника?

Самоубийство, пишет Лили-Роуз, это всегда убийство себя другим. Задолго до брака с Леонардом Вулфом Вирджинию мучили голоса в голове; эти голоса начали терзать ее вскоре после того, как два старших сводных брата положили ее, маленькую, на подоконник и засовывали руки ей под юбку, щупая ее. Она утопилась в пятьдесят девять лет, когда голоса, ставшие оглушительными, не давали ей слышать настоящий мир, и она испугалась, что никогда не сможет от них освободиться.

А Симона Вейль? Лили-Роуз убеждена, что французская женщина-философ тоже подверглась надругательству от рук своего старшего брата или кого-то еще. Ибо, подобно Вулф, Плат и многим другим молодым женщинам, Вейль истязала собственное тело: слишком много сигарет и кофе, слишком мало сна и пищи; в конце концов, в возрасте тридцати четырех лет она уморила себя голодом.

В какой момент «я» оборачивается против себя? Лили-Роуз убеждена, что этот надлом всегда кроется в детстве. Она пишет, и ей вдруг становится трудно дышать. Мистер Вэссен конечно же. Именно с того пресловутого урока пения с мистером Вэссеном ее тело закаменело и из доброжелательного голос в ее голове стал безжалостным.

Теперь она знает, что хочет сделать: написать дипломную работу, а потом и докторскую диссертацию о самоубийстве среди женщин-артисток, в надежде доказать, что, за редкими исключениями, семя саморазрушения прорастает в детстве. Некоторые артистки смогли помешать расцвести ядовитому растению, начав новую жизнь на чужом языке. Лили-Роуз тоже решает работать на французском: не только чтобы держать на расстоянии столь взрывоопасное вещество, но и для того, чтобы воспользоваться увлекательными и непереводимыми концептами, усвоенными на парижских лекциях мадемуазель Кюти.

Как ни злятся ее боги, как ни скрипят зубами, все сработало, как она и надеялась; в этом году, благополучно защитив диплом у Смита, она принята в докторскую программу кафедры французского языка в нью-йоркском Сити-колледже в Гарлеме. Она парит над землей. Почти чудесным образом ее жизнь наконец вошла в колею.

Манхэттен, 2005

В первые дни твоего двенадцатого и последнего года в школе Святой Хильды и Святого Хуго у тебя появляется наконец настоящая подруга.

Родившаяся в Порт-о-Пренсе на Гаити, Фелиса Шарлье росла в основном в Кембридже, в Массачусетсе. Это полная и дерзкая девушка, она ярко одевается и обожает шутить; ее глаза — два огнемета; ее смех сладостен и дик. Ты находишь ее пленительной. Ее отец, хирург, работает на «Врачей без границ»[28]. Ее мать лаборантка; она долго жила в Кембридже, штат Массачусетс, и переехала в Гарлем после их развода в прошлом году. И, не доверяя качеству государственных школ в квартале, записала Фелису в Святую Хильду.

Однажды утром, когда вы рядышком пьете яблочный сок на перемене, Фелиса вдруг говорит:

— Это правда, что антрополог Джоэль Рабенштейн — твой папа?

— Правда.

— А твоя мама цветная?

— Не-а… тебя это удивляет, да?

Долгое и отрадное молчание повисает между вами, только осенний ветер треплет ваши шарфики и срывает листья с деревьев во дворе.

— Или, вернее, да, — говоришь ты наконец, впервые заговариваешь об этом не в семейном кругу. — Вообще-то моя мать цветная, но я никогда ее не видела. Она живет в Балтиморе.

— А…

Фелиса не произносит больше ни слова, но ее жгучие глаза дарят тебе столько сопереживания, какого ты никогда еще не получала.

Вы становитесь неразлучны. По субботам с утра вы встречаетесь на Амстердам-авеню и идете бегать с Пуласки в один из окрестных парков. Вы забавляетесь, подражая прохожим: вот девушки жеманятся, прихорашиваются и виляют бедрами, вот парни гаркают, переругиваются и курят, вот матери ворчат, старики пошатываются и пускают слюни. Пуласки — с его хромотой, вопрошающими голубыми глазами и теплым телом — кажется вам больше всех похожим на человека.

В одну из суббот Лили-Роуз приглашает Фелису выпить чаю в Батлер-холле. Налив вам чай, она садится, как всегда, на самый краешек стула. Разговор не клеится.

— Признаться, я всегда путаю Гаити и Таити, — говорит Лили-Роуз, хихикнув.

Фелиса размешивает сахар в чашке, не поднимая глаз.

— Это, наверно, потому, что их названия — анаграмма друг друга, — продолжает Лили-Роуз.

— По правде сказать, — замечает Фелиса, — Гаити — часть того же острова, что и Доминиканская республика.

— Вот как? — говорит Лили-Роуз. — Надо бы подумать об объединении всех таких маленьких стран, правда? Чтобы они стали сильнее? Я хочу сказать, нелепо иметь международную границу внутри крошечного острова.

— Ну, проблема в том, — отвечает Фелиса, — что мы были обращены в рабство двумя разными европейскими странами.

— Вот как? — повторяет Лили-Роуз и краснеет.

Позже, в твоей комнате, Фелиса говорит:

— Не знаю, как можно быть бестелесной при таком теле. Как ей это удается?

— Это, должно быть, ее протестантское воспитание, — небрежно бросаешь ты, радуясь возможности покритиковать Лили-Роуз за ее спиной. — Ее нервирует, что я не могу избавиться от своей задницы и стать такой же эфирной, как она.

— Вот что главное для белых, — говорит Фелиса. — Быть бестелесными. Надо бы организовать Движение сопротивления анорексии!

И вы это делаете: правда, вы двое — единственные его участницы. В школе вы держитесь друг друга, и это вас защищает. Другие девушки часами говорят о диетах и ведут беспощадную войну со своими округлостями, а Фелиса гордо демонстрирует свои пышные формы и подбадривает тебя, чтобы ты делала то же самое.

Еще она посвящает тебя в политику.

— Какое странное имя — Шейна, — говорит она тебе однажды. — Похоже на shame, стыд. Откуда оно?

— Вообще-то из идиша.

— Так ты еврейка?

— Нет. Но это от sheyn, то же самое, что schön по-немецки, это значит красивый.

— Так ты красивая?

— Нет.

И вы обе хохочете.

— Но ты права, — признаешь ты, — это похоже на shame. Они все время говорят мне да нет же, нет, это красота, а я все время думаю да нет же, нет, это стыд.

— Шейна… Кроме шуток, какое странное имя.

— Они выбрали его еще и потому, что это почти полная анаграмма Нашуа, города в Нью-Гэмпшире, где выросла моя мать.

— Скажите на милость, твоя мать просто фанатка анаграмм. Нашуа… рабовладельческий город.

— Нет, ничего подобного.

— Мой отец говорит, что все города в Соединенных Штатах рабовладельческие.

— Нет, Новая Англия была аболиционистской — ты выросла в Бостоне и должна бы это знать. В Нью-Гэмпшире многие богатые люди предоставили свои дома в пользу Подземной железной дороги[29].

— Ага, но как они разбогатели?

— Ну, на прядильных фабриках.

— И что делали на этих прядильных фабриках?

— Как что… текстиль.

— Текстиль из чего?

— Ну… из хлопка?

— А откуда брался хлопок? Ты видела, чтобы хлопковые коробочки качались на ветру в заснеженных лесах Нью-Гэмпшира? Или, может быть, хлопок свалился с Луны? А сахар для знаменитой бостонской патоки? Ты видела поля сахарного тростника в Массачусетсе?

Через несколько месяцев ты уже достаточно доверяешь Фелисе, чтобы рассказать ей о твоей поездке с Джоэлем в Гавану.

Выслушав историю молча, она обнимает тебя и долго не отпускает.

О МАМАМАМАМОЯ ИЗНИЧТОЖЕННАЯ, ТЫ ЧЕРНАЯ ДЫРА В МОЕМ КОСМОСЕ, БЕЗДНА БЕСКОНЕЧНОГО МОЛЧАНИЯ. Я БРОСАЮ В ТЕБЯ СЛОВА — ПЛАНЕТЫ, АСТЕРОИДЫ, МЕТЕОРЫ, ЦЕЛЫЕ ГАЛАКТИКИ СЛОВ, И В ТОТ САМЫЙ МИГ, КОГДА ОНИ ПАДАЮТ В ТВОЙ ЗИЯЮЩИЙ ЗЕВ, ТЫ ЗАГЛАТЫВАЕШЬ ИХ, КАК СВЕРХМОЩНЫЙ ПЫЛЕСОС, И ПРЕВРАЩАЕШЬ В ПУСТОТУ, ЕЩЕ БОЛЬШЕ ПУСТОТЫ. АНТИМАТЕРИЯ. ТЫ МОЯ АНТИМАТЕРЬ. МОЯ НЕ-, МОЯ ПРЕ-, МОЯ КОНТР-, МОЯ А-МАТЬ. Я МОГУ КРИЧАТЬ НА РАЗРЫВ ЛЕГКИХ, МОИ КРИКИ, НЕ ДОЛЕТЕВ ДО ТЕБЯ, ОБРАТЯТСЯ В НИЧТО, И НИКОГДА ИХ ЭХО НЕ ОТЗОВЕТСЯ ИЗ ТВОИХ ГЛУБИН, ЧТОБЫ ДОЙТИ ДО МОИХ УШЕЙ. ЕСЛИ БЫ Я МОГЛА СЛЕПИТЬ ВСЕ СЛОВА МИРА В КРОШЕЧНЫЙ ШАРИК, ПЛОТНЫЙ, КАК АТОМ, Я БЫ РАЗЛОМАЛА ЕГО И ЗАПУСТИЛА В ГОЛОВУ БОГА.