Нацумэ Сосэки – Японские писатели – предтечи Новейшего времени (страница 18)
Подобная особенность категорий культуры, когда император каждой эпохи является истинным императором, уравновешивается особенностью императорской системы, отсутствующей в отношениях оригинал-копия, но об этом я скажу ниже.
В-третьих, созданная таким образом японская культура, говоря с позиции создающего субъекта, является свободной творческой сущностью, а сама традиционная форма — источником, воодушевляющим его творческую деятельность. Это относится не только к произведениям, но лежит в основе культурных понятий, охватывающих как поступки, так и всю жизнь; если этот источник — свободная творческая сущность народа — начнёт где-либо иссякать, то, вполне естественно, произойдёт истощение культуры. Континуум жизни культуры, её суть, и диалектические понятия — от развития до культуры — образуют парадокс. Причина того, что творческая сущность преодолевает ограничения исторических условностей, прячется во времени, а затем внезапно проявляется во времени (не имеется в виду история культуры, написанная по случайно сохранившимся произведениям искусства) и должна заключаться в том, что дух народа формирует постоянную, унифицированную историю культуры.
Три особенности национальной культуры
Имея в виду вышеизложенное, можно сказать, что для японцев их культура содержит в себе три особенности; собственно, для французов, как представляется, существуют такие же три особенности французской культуры. Это: вторичное возвращение, целостность, субъективность.
Развалины, сохранившиеся в Греции, где не осталось настоящих греков, являются завершением красоты с отсутствием вещей, от которой можно вновь вернуться к своей собственной сути, а ощущение продолжения культурной жизни от греческих развалин является привилегией европейцев, Однако, для японской культуры «Повесть о принце Гэндзи» многократно возвращает нас к сути современности, подтверждает продолженность культуры, становясь новым творческим материнским чревом, путём превосхождения эстетической оценки её
Опять-таки, «Хризантема и Меч» не оценивали красоту с этических позиций допущения, но оценивали этику с позиций красоты, и то, что в культуре допускалось всё, позволяло воспринимать культуру в её целокупности, а это сопротивляется понятиям культурной политики всевозможных политических образований. Культура утверждает всё, поэтому сохранять тоже надо всё. В культуре невозможно что-то улучшить, или «прогрессировать»; трудно даже представить какую-либо корректировку культуры. Хотя, суеверная убеждённость в такой возможности некоторое время упрямо превалировала в послевоенной Японии.
И ещё, в своей предельной форме культура проявляется в триединой сущности становления, сохранения и разрушения, что соответствует трём индуистским божествам: Брахману, Вишну и Шиве. Относительно этого Хасуда Ёсиаки критиковал «Войну на море» Нива Фумио[83] и писал в своих заметках, что вместо того, чтобы в разгар военных действий писать о них, истинному литератору следовало бы заняться подноской патронов, — надо ещё раз глубоко обдумать это. В подтверждение, тот факт, что г-н Нива немедленно после войны написал повесть «Низкий бамбук», в которой обличал военно-морские силы, ясно показывает, что сущность писателя представляет собой чувствительную фотокамеру и опирается на объективность, лишённую какой бы то ни было субъективности. Субъективность литературы, путём продолжения свободной сущности культурного созидания, жертвует ради высшей цели либо своими творениями, либо — образом действий. И в японской культуре для этого осталось много различных возможностей.
Всё это порождает размышления: должно ли определение культурных понятий с помощью трёх вышеуказанных моментов — повторного возвращения, целостности и субъективности естественным образом защищать культуру? и что является истинным врагом культуры?
От чего защищают культуру?
Культурные категории японцев формировались не путём обретения истинного видения себя с помощью изучения образа своих действий через посредство тела; скорее, их образ мышления чреват всевозможными большими и малыми опасностями, поскольку он сливает воедино культуру и поступки и имеет надстройками различные политические образования. Крайний пример ограничений, накладываемых политической системой — контроль за выражением общественного мнения в военное время; конфуцианская идеология, считавшая Гэндзи образцом распущенности, непрерывно сохранялась со времён правительства
Сохранение культуры в её
Вообще, что значит — защищать? Действительно ли культура не может защищать культуру, а замыслы защитить выражение общественного мнения проваливаются из-за его же усилий, и надо просто закрыть на это глаза? «Защищать» выражает собой основной принцип «Меча».
В действиях по защите чего-то обязательно присутствует опасность; даже при самозащите приходится обязательно отказываться от самого себя. Защищая мир необходимо постоянно быть готовым к насилию; между объектом защиты и действиями по защите существует вечный парадокс. Культурничество уклоняется от этого парадокса, можно сказать — закрывает на него глаза.
Иными словами, культурничество расставляет акценты на защищаемых объектах, следует степени их важности, определяет действия по защите и требует от них оснований законности. Для мирной защиты мира, культурной — культуры, выражения общественного мнения — через него же выискивают соответствующую законность; посредством же насилия можно защищать лишь насилие, эффективность насилия вычисляют умозрительно, и в конечном счёте непременно делают теоретический вывод о его неэффективности. Теоретически отвергая силу, приходится делать следующий шаг — искать подтверждение неэффективности силы, а это в действительности есть не что иное, как ряд душевных процессов демонстративного разыгрывания ужаса. Отрицая насилие, культурничество впадает в окончательное отрицание государственной власти (Энценсбергер в своём труде «Политика и преступление» определяет государственную власть, как монопольное обладание насилием, а преступников рассматривает, как её конкурентов, угрожающих этой монопольной власти); следуя в этом направлении, «культура» и «индивидуальная целостность» начинают работать в одинаковом душевном механизме. Иными словами, культура и гуманитарно-социальные ценности становятся синонимами.
Таким образом, душевный механизм ужаса и врождённого эгоизма, таящегося в условиях культурничества, имеет результатом истерические сновидения, старающиеся не видеть силы других ради защиты собственного бессилия.
Суровым фактом является то, что для защиты культуры необходима сила, применяемая для защиты всего прочего, и эта сила зависит от самого творца и охранителя культуры. Одновременно с этим, мысль о том, что все конкретные действия и способы «защиты культуры» непременно должны быть мирными, является общим культурническим суеверием, разновидностью негативной женской логики, доминирующей в послевоенной Японии.
Однако, сущность объекта, который следует защищать, и его реальное проявление не обязательно совпадают. Указания на объекты, основывающиеся на всевозможных идеальных представлениях о мире, выражаемых с различных позиций, которые призывают «защитить мир», «защитить парламентскую систему», «защитить народ», нельзя не соотносить с сутью поступков враждующих сторон, для которых существует понятие «защиты культуры», в котором используются те же слова; одновременно, реализовывать посредством смерти абсолютность относительной ценности — это и есть не что иное, как суть движения. Как бы то ни было, общее для всех то, что ценность поступков, предпринимаемых для защиты, не существует при сохранении реального положения.