реклама
Бургер менюБургер меню

Натиг Расулзаде – Откройте, это я… (страница 5)

18

Но однажды я не вытерпела и во время очередного разговора на эту тему категорически заявила ему, чтобы он раз и навсегда выбросил из головы эти мысли о моем замужестве с кем бы то ни было, кроме Эмина. Даже пусть не думает уговорить, уломать меня – покончу с собой! А его буду ждать столько сколько нужно.

И дождалась. Вернулся. Был ранен. Немного хромал, говорил, что восстановится, врач уверял, что хромота постепенно, со временем пройдет. Ходил пока с тростью, я – рядом, иногда опирался на меня. А я шагаю, поглядываю вокруг с гордостью – мой парень, можно сказать – герой войны. Правда, никаких геройских орденов он не получил, ничего не получил, кроме ранения и депрессии после фронта. Тогда не до орденов было, все жили в тревоге, в беспокойстве, беженцы толпами на улицах, нескончаемые митинги на площади Свободы, народный фронт, оратор сменяет оратора, костры на площади, огромные массы беженцев, почти все прибыли в Баку, куда им еще приткнуться, повсеместная неразбериха, обострение межнациональных отношений в нашем некогда интернациональном городе, тяжелое положение на фронте, хорошо налаженная агитационная машина соседней республики, поливающая на весь мир грязью и клеветой нашу страну, землю которой она хочет присвоить, один бездарный руководитель сменяет другого… А у Эмина депрессия после фронта, легкая, слава Богу, но все равно справиться с этим было не очень просто, порой прятался от меня, плакал втайне, убегал, скрывался, когда начинался такой приступ, очень стыдился, не совсем понимая, что с ним, не понимая, что он не виноват, что это болезнь. Я уговаривала его обратиться к психиатру, отказывался: в те годы обращаться к психиатру, если ты не сумасшедший, считалось унизительным, несвойственным, так сказать, нашему менталитету, стыдно было, и он отказывался. Но не только потому, что стыдно было, он говорил, что сам справится, и в конце концов справился, прошло, слава Богу, прошла депрессия.

Но, Боже мой, что творилось в нашем городе, в городе, который мы так любили за его прекрасное неповторимое лицо, за его прекрасных граждан, в этом нашем любимом городе царили хаос и анархия… И этот хаос длился до тех пор, пока не пришел к власти настоящий лидер, крупный и опытный политический деятель, в котором уже давно назрела необходимость – Гейдар Алиев. Он пришел в тяжелейшее время для народа, приняв на себя всю тяжесть и ответственность в данной ситуации. Не удивляйтесь, я говорю почти как Эмин, говорю словами Эмина. Я теперь и говорю, и думаю, и смотрю на мир, на события глазами Эмина… Пришел лидер, и он первым делом добился прекращения огня на линии фронта, и стал выводить страну из состояния хаоса, выводить нашу республику из назревающей гражданской войны, которая готова была разразиться…

Как раз в то смутное, дикое время, в то время всеобщей свистопляски, пока в стране не было настоящего хозяина, Эмин пытался восстановиться на своем факультете, с которого он ушел, никого в Университете не предупредив. Конечно, по здравому размышлению, это было его упущение, но разве в то время, когда над нашей родиной нависла такая страшная опасность, можно было думать о подобных вещах? Восстановиться ему не удалось. Потом он рассказывал мне, что какой-то поганый мелкий чиновник в ответ на его заявление о восстановление в Университете, ехидно заявил:

«Надо было оставаться и доучиваться, как все нормальные студенты, а не строить из себя героя, спасателя отечества. И без тебя спасателей хватает. Уж не думал ли ты, что после фронта тебя встретят с раскрытыми объятиями здесь и сразу вручат диплом? Ты на это и рассчитывал, да? Но просчитался… Здесь тебе не полуграмотные твои товарищи сидят.» Эмин вспылил, наговорил ему лишнего (после фронта у него сильно расшатались нервы и он часто не мог сладить с собой, не мог держать себя в руках), ударил его по лицу за неуважительное высказывание в адрес его боевых товарищей, расквасив чиновнику морду в кровь. Этот подонок тут же стушевался, спрятался за спину своей секретарши и завизжал, как свинья: «Не я посылал тебя на фронт, не мое дело!». Короче, после такого, как говорится, прокола, Эмину, конечно, не удалось восстановиться на нашем факультете; хорошо еще, что эта мелкая мразь не подала на него в суд за рукоприкладство, видимо, понимая, что какие в то смутное время суды, сколько ждать придется, сколько нервов потрепать… Потому и не подал, конечно, а не из чувства жалости или понимания, которые он себе приписывал… У нас, на факультете девочек было очень мало, в основном – ребята, считалось – не женская специальность юридический факультет, (тут папа тоже с далеко идущей целью уговорил меня поступать на юрфак, говорил: сына у меня нет, так пусть дочь мне заменит сына, получит хорошую, мужскую профессию и станет мне в жизни опорой. Уж чего он ждал от меня в дальнейшем – не пойму) и мне потому многое прощалось, хотя училась я вроде бы неплохо. Я пошла ходатайствовать к декану, но опять же безрезультатно. Эмин сам себе навредил, ударив того чиновника. А тот уже всем уши прожужжал в Университете, что какой-то хулиган, избивший его, хочет восстановиться, чтобы продолжить учебу. И всех успел восстановить против Эмина…

Ну, что вам еще рассказать? Все-таки, время шло, хоть и смутное, тревожное было оно в ту пору, годы шли, и надо было что-то решать насчет нас с Эмином… Наши мамы были не против нашего союза… А Кязым…

Отец вдруг пригласил Эмина к нам, мы было обрадовались и многого ждали от этого визита, уже думали, что папа назначит день обручения, или хотя бы день согласия, которое у нас обычно бывает до официального обручения, но он задумал, оказывается, совсем не то…

Глава 5

Он пригласил меня в кабинет, и мы прошли вместе с Нарой, но дочь он попросил оставить нас.

– Чем занимаешься? – без дальних слов спросил Кязым.

Так звали отца Нары, и так она его звала, когда была сердита на него, и в последнее время она, кажется, почти постоянно его называла по имени. Я видел его впервые, и он мне не понравился, не нравился давно заочно, и не нравился сейчас, когда я его впервые увидел, как говорится, воочию, хотя я все время мысленно уговаривал себя быть объективным по отношению к нему, все-таки, он – отец Нармины, моей любимой девушки. Но быть объективным не получалось. Субъективность не позволяла. Однако, неприязнь, видимо, у нас была взаимной. Он хмуро, даже не пытаясь изобразить на лице подобие гостеприимной улыбки, оглядел меня с ног до головы и, кажется, остался недоволен осмотром. И тут я решил позлить его, немного повалять дурака, хотя это, я вполне сознавал, было небезопасно: и без того жидкие, не укрепившиеся отношения могли вообще растечься лужей и улетучиться. Но дьявол уже проснулся во мне. Его вопрос застал меня, когда я разглядывал довольно приличную репродукцию картины Ван-Гога «Подсолнухи» в натуральную величину и в дорогой раме.

– Да вот, – сказал я, запоздало отвечая на его вопрос, поднося кулак к глазу и глядя на картину, будто через подзорную трубу, как это делают специалисты, – Пытаюсь определить, это подлинник, или… Нет, вроде, непохож…

Он проследил за моим взглядом и уставился на меня своими выпученными совиными глазами.

– Ты ей не пара, – сказал он.

Видимо, у него была такая манера: говорить в лоб, без лишних слов, без обиняков. Впрочем, не знаю. Не думаю, что со всеми он мог бы себе это позволить. Со мной мог. И потому, было видно, позволял с удовольствием, любуясь собой и гордясь своей прямолинейностью. И говорил так, чтобы я не забывал свое место…

Квартира у них была, конечно, шикарная, и кабинет его напоминал музей, где были собраны разные редкие и дорогие диковинки. Жили они в старинном архитектурном престижном доме на самом престижном месте города, мебель и ковры дорогие, и видимо, зазывая меня к себе, он рассчитывал, что я оробею, столкнувшись с такой яркой, режущей глаз роскошью, и пойму, наконец, разницу между их и моей жизнью. А сам не мог понять такой простой вещи, что меня в их доме интересует и волнует только одно – Нармина, и мне начхать на все остальное, не исключая и дорогую репродукцию «Подсолнухов».

– Садись, – сказал Кязым, не глядя в мою сторону.

– Я уже сижу, – сказал я.

И правда, мне надоело ждать приглашения и маячить посреди кабинета, как наказанный школьник, и я сел буквально за секунду до того, как он сказал.

– Ты, говорят, участвовал в боях?

– Участвовал.

– А тебя как, посылали, мобилизовали, кто-то просил, требовал?

– Нет, я сам пошел. Добровольцем.

Он помолчал, видимо, осмысливая мой ответ, хотя, насколько я знаю, он обо мне был отлично осведомлен.

– Ты хочешь жениться на моей дочери…

Это не прозвучало, как вопрос, но я тут же решил ответить, перебив его.

– Да!

– Я не закончил, – он предупреждающе вытянул руку и поднял перед моим лицом указательный палец, украшенный перстнем с большим сверкающим бриллиантом. Показать, что ли хотел? Я посмотрел на камень. Говорил он медленно, солидно (потому и перебить его было нетрудно), хорошо поставленным, жирным голосом.

– Ты хочешь жениться на моей дочери, – начал он заново нарочито терпеливым тоном, как говорят с идиотами, и тут внес существенную поправку, – На моей единственной дочери, и в то же время идешь на войну, рискуешь жизнью, хотя никто тебя не просил об этом, никто не отправлял, не мобилизовал, идешь добровольцем… Как это понимать?