Nathan Reed – The story (страница 1)
Nathan Reed, Narrium Stories
The story
Глава 1
Телефон зазвонил в 7:14, когда Дэниел Корд ещё стоял в прихожей с одной рукой в рукаве пальто. Он посмотрел на экран, увидел имя школьного психолога и снял пальто обратно. Он уже знал по тому, что она звонит так рано, что день будет длинный, и что домой он вернётся затемно, и что Клэр оставит ему ужин в духовке и записку о том, что разогреть.
— Мальчик Гаррети, — сказала психолог вместо «здравствуйте». — Он не пришёл вчера, не пришёл сегодня, мать не берёт трубку, и я не знаю, Дэниел, я правда не знаю.
— Я знаю, — сказал Дэниел.
Это была первая фраза, которую он произносил каждое утро много лет, и она почти всегда была неправдой, и почти всегда работала. Он услышал, как на том конце психолог выдохнула — медленно, как выдыхают, когда кто-то наконец взял вес на себя. Он привык к этому звуку. Он не помнил, когда люди начали так выдыхать рядом с ним, но это случилось давно, и с тех пор не прекращалось.
— Я заеду к ним по дороге, — сказал он. — Дайте мне адрес ещё раз и не звоните пока в опеку. Если в девять я не напишу — звоните.
Он записал адрес на обороте конверта, лежавшего у вазы с ключами. Рука была ровная. Он давно заметил, что у него ровная рука в такие минуты, ровнее, чем когда он подписывал поздравительные открытки, и когда-то это его удивляло, а теперь нет.
Из кухни вышла Клэр, в халате, с двумя чашками, и увидела пальто на крючке и конверт в его руке.
— Сегодня? — спросила она. Не «что случилось». За шестнадцать лет она перестала спрашивать «что случилось». Она спрашивала «сегодня?» — и в этом одном слове было всё: значит, ты уезжаешь раньше, значит, я не знаю, когда ты вернёшься, значит, опять кто-то падает и опять ты внизу с раскрытыми руками.
— Ничего страшного, — сказал Дэниел. — Мальчик прогуливает. Я съезжу посмотрю.
Это тоже было неправдой, мягкой, домашней неправдой, которую он клал ей в руки каждое утро, как клал сахар в её кофе, не спрашивая, два или один, потому что знал, что два. Клэр кивнула и отдала ему чашку, и он сделал один глоток стоя, обжёгся, и поставил чашку на тумбу недопитой. Она будет стоять там весь день. Вечером он её вымоет.
— Ты поел? — спросила Клэр.
— Поел, — сказал он, не поев.
Дом Гаррети стоял в конце улицы, где асфальт переходил в гравий, и где у заборов лежал снег, серый от дороги. Дэниел постучал, потом постучал ещё, потом сел на ступеньку крыльца, чтобы его было видно из окна, и стал ждать. Он умел ждать на чужих крыльцах. Это была часть работы, о которой не писали в должностной инструкции, — уметь сидеть так, чтобы человек за занавеской понял, что ты не уйдёшь, и что ты не злишься, и что тебе некуда спешить, даже когда тебе есть куда спешить.
Через двадцать минут дверь открылась. Мать стояла в проёме, держась за косяк, и по тому, как она держалась, Дэниел понял всё про вчерашний вечер, и про позавчерашний, и про то, почему мальчик не идёт в школу. Он не изменился в лице. Он давно научился не менять лицо. Лицо, которое не меняется, — это первое, что нужно человеку, который ждёт, что ты сейчас отшатнёшься.
— Здравствуйте, — сказал Дэниел. — Я из школы. Я не из опеки и не из полиции. Можно я зайду на минуту, я замёрз на вашем крыльце.
Это была маленькая хитрость — попросить так, будто это ему нужна помощь, будто это он замёрз и просится в тепло, а не она тонет и он пришёл вытаскивать. Люди впускают того, кому холодно. Они не впускают того, кто пришёл их спасать. Дэниел знал эту разницу так глубоко, что уже не считал её хитростью. Он считал это просто тем, как открываются двери.
Мальчик сидел на кухне над миской с разбухшими хлопьями. Худой, с тем взглядом, который Дэниел узнавал из тысячи, — взгляд человека, который уже решил про себя что-то окончательное и теперь просто ждёт, когда мир это подтвердит. Дэниел сел напротив, не близко, и не стал спрашивать, почему тот не в школе. Он спросил, доел ли тот, и можно ли ему тоже хлопьев, потому что он не успел позавтракать.
Мальчик посмотрел на него. Впервые за всё время — посмотрел прямо.
— Вы серьёзно? — сказал он.
— Серьёзно, — сказал Дэниел. — Я с шести на ногах.
Мальчик встал, достал вторую миску, и эта вторая миска была уже половиной дела, хотя ни мальчик, ни его мать этого не знали, а Дэниел знал, и не подал виду, потому что подать вид — значило всё испортить.
В школу он привёз мальчика к одиннадцати, договорился с психологом, написал, кому надо, не написал, кому не надо, и к полудню сидел у себя в кабинете, где на столе ждали три стопки бумаг и список из одиннадцати человек, которым нужно было перезвонить. Он перезвонил девятерым. С десятым — учителем, у которого разваливался класс и, кажется, не только класс, — он проговорил сорок минут, и под конец услышал в трубке тот самый выдох, медленный, освобождённый, и положил трубку, и минуту сидел неподвижно, глядя в окно на школьный двор, где никого не было, кроме ветра.
Он не думал в эту минуту ни о чём. Это было его умение и его отдых — не думать ни о чём в минуты между чужими тяжестями. Он сидел пустой, и это было хорошо, и это было единственное время за день, когда ему было хорошо, хотя он не назвал бы это словом «хорошо» и вообще никак бы это не назвал.
Одиннадцатому он не перезвонил. Он посмотрел на имя, и отложил, и сказал себе, что перезвонит завтра, и оба эти движения — посмотреть и отложить — он сделал, не задерживаясь, потому что задержаться значило бы заметить, что он откладывает, а он не хотел замечать.
Домой он вернулся в половине девятого. В духовке стоял ужин, на столе лежала записка — «180 градусов, 15 минут, не больше», — и Дэниел прочитал её и улыбнулся почерку Клэр, круглому, с петлями, который не изменился за шестнадцать лет, как не изменилась она сама в том, в чём он на неё опирался, хотя оба они менялись во всём остальном.
Айла была у себя; из-под двери шла полоса синего света от экрана и не шло ни звука. Он постоял у её двери, поднял руку постучать, и не постучал, и пошёл на кухню. Он не помнил, когда перестал стучать в её дверь. Это случилось постепенно, как всё важное в его доме случалось постепенно, без единого дня, на который можно было бы показать пальцем.
Он поел стоя, у плиты, прямо из формы, хотя Клэр не любила, когда он так делал. Клэр уже спала или делала вид, что спит, — в их доме оба умели делать вид, что спят, и оба умели не проверять, спит ли другой. Дэниел вымыл форму, вымыл свою утреннюю чашку, всё ещё стоявшую на тумбе, вытер руки и пошёл к портфелю, чтобы достать бумаги, которые принёс доделать.
Портфель он оставлял всегда на одном и том же стуле, и расстёгивал всегда на одно и то же движение, и доставал бумаги, не глядя, потому что знал, что и где лежит. В этот раз рука наткнулась на что-то, чего там быть не должно. Не папка. Не книга. Тетрадь — обычная, в твёрдой обложке, какие продают в любом киоске, потёртая по углам, словно её долго носили.
Дэниел достал её и положил на стол. Он не клал её в портфель. Он помнил всё, что клал в портфель, — это была часть его, помнить, что у него где лежит, — и этой тетради он туда не клал.
Он открыл её.
Почерк был его.
Не похожий на его. Его. С тем же наклоном, с той же манерой не дописывать петли у «д», с тем же нажимом, который продавливал бумагу так, что строчки можно было прочесть с обратной стороны листа. Он переворачивал страницы всё быстрее, и страницы были полны — даты, дни, годы, его дни, описанные изнутри, не так, как их видели другие, а так, как их видел только он сам.
Он остановился на последней исписанной странице. Сегодняшнее число. И под ним — про мальчика Гаррети, про вторую миску хлопьев, про то, как он сел на крыльцо, чтобы его было видно из окна. Про то, чего он не рассказывал сегодня никому. Про то, что он сделал, когда был один на чужом крыльце и думал, что его никто не видит.
Глава 2
Хорошо, сказал себе Дэниел. Давайте разберёмся.
Он закрыл тетрадь и положил ладонь на обложку, как клал ладонь на стол в кабинете перед трудным разговором, и подумал по порядку, как привык думать по порядку. У него был метод. Когда что-то не сходилось — ребёнок исчезал, мать не брала трубку, в журнале не билась цифра, — он не спрашивал «как это возможно». Он спрашивал «кто, когда и зачем». Три вопроса. С них всё всегда распутывалосКто. Портфель стоял в учительской половину дня. Он стоял дома вечером. Кабинет не запирался на обед. Список людей, имевших к портфелю доступ за сегодня, был длинным, и это было хорошо, длинный список — это уже не загадка, а просто работа. Уборщица. Двое из административного крыла. Психолог, заходившая к нему в полдень. Любой родитель, ждавший в коридоре. Он мысленно вёл этот список и чувствовал, как возвращается почва: список можно проверить, список можно сократить, список имеет конец.
Когда. Тетрадь была потёртой по углам — значит, её делали не сегодня. Её носили, может быть, неделями. Значит, кто-то готовил это заранее, долго, и только сегодня подложил. Это сужало круг: случайный человек так не делает. Это делает тот, кто знает его близко и копил.
Зачем. Вот здесь он остановился. На «зачем» он всегда останавливался дольше всего, потому что «зачем» было про людей, а люди были его работой. Кому нужно, чтобы Дэниел Корд решил, будто кто-то ведёт о нём дневник его рукой? Напугать. Выбить из колеи. Месть — но за что, и чья. Он перебирал лица, как перебирал ключи на кольце, на ощупь, не глядя, и ни один ключ не подходил к этой двери, и это его не встревожило. Не подходит сейчас — подойдёт к утру. Он встал, налил воды, выпил полстакана и поставил стакан на стол.