Натаниель Готорн – Рассказы (страница 15)
Может быть, он им и был. Странность его положения должна была настолько извратить всю его сущность, что если судить по его отношению к ближним и к целям человеческого существования, он и впрямь был безумцем. Ему удалось или, вернее, ему пришлось — порвать со всем окружающим миром, исчезнуть, покинуть свое место (и связанные с ним преимущества) среди живых, хоть он и не был допущен к мертвым. Жизнь отшельника никак не идет в сравнение с его жизнью. Он, как и прежде, был окружен городской сутолокой, но толпа проходила мимо, не замечая его. Он был, выражаясь фигурально, по-прежнему рядом с женой и со своим очагом, но уже никогда не ощущал более никакого тепла — ни от огня, ни от любви. Глубокое своеобразие судьбы Уэйкфилда заключалось в том, что он сохранил отпущенную ему долю человеческих привязанностей и интересов, будучи сам лишен возможности воздействовать на них. Было бы чрезвычайно любопытно проследить за влиянием, оказываемым подобными обстоятельствами как на его чувства, так и на разум, порознь и совокупно. И все-таки, хотя он и сильно изменился, он лишь редко отдавал себе в этом отчет и считал себя совсем таким же, как прежде. Проблески истины, правда, иногда его и озаряли, но только на мгновение. И, несмотря ни на что, он продолжал повторять:
«Я скоро вернусь!» — забывая, что он это говорит уже двадцать лет.
Я, впрочем, могу себе представить, что задним числом эти двадцать лет казались Уэйкфилду не более долгим сроком, чем та неделя, которою он сначала ограничил свое отсутствие. Он, вероятно, рассматривал это происшествие как своего рода интермедию среди основных дел его жизни. Пройдет еще немного времени, думал он, и он решит, что теперь настал срок снова войти в свою гостиную; его жена всплеснет руками от радости, увидав того же, средних лет, мистера Уэйкфилда. Какая жестокая ошибка! Если бы время стало дожидаться конца наших милых дурачеств, мы бы все оставались молодыми людьми, все до единого, до дня Страшного суда.
Однажды вечером, на двадцатый год исчезновения, Уэйкфилд выходит на свою обычную вечернюю прогулку, направляясь к тому зданию, которое он по-прежнему именует своим домом. На улице бурная осенняя ночь с частыми короткими ливнями, которые как из ведра окатывают мостовую и кончаются так быстро, что прохожий не успевает раскрыть зонтик. Остановившись около своего дома, Уэйкфилд замечает сквозь окна гостиной в третьем этаже красноватый отблеск мерцающего, а иногда ярко вспыхивающего уютного камелька. На потолке комнаты движется причудливо-нелепая тень доброй миссис Уэйкфилд. Ее чепец вместе с носом, подбородком и обширными формами составляют замечательную карикатуру, которая танцует, по мере того как разгорается и вновь поникает пламя, даже слишком весело для тени почтенной вдовы. Как раз в этот момент внезапно обрушивается на землю ливень, и бесцеремонный порыв ветра окатывает сильной струей лицо и грудь Уэйкфилда. Этот холодный душ пронизывает его насквозь. Неужели же он останется стоять здесь, мокрый и дрожащий, когда жаркий огонь в его собственном камине может его высушить, а его собственная жена с готовностью побежит за его домашним серым сюртуком и короткими штанами, которые она, без сомнения, заботливо хранит в стенном шкафу их спальни? Нет уж! Уэйкфилд не такой дурак. Он тяжело подымается по ступеням, ибо за двадцать лет ноги его потеряли свою гибкость, хотя он этого и не сознает. Остановись, Уэйкфилд! Неужели ты по своей охоте вошел бы в единственный дом, который у тебя остался? Ну что же, ступай в свой могильный склеп!
Дверь отворяется. Пока он проходит внутрь, мы в последний раз глядим ему в лицо и замечаем на нем ту же лукавую усмешку, что была предшественницей маленького розыгрыша, которым он так долго забавлялся за счет своей жены. Как безжалостно насмехался он над этой бедной женщиной! Впрочем, пора прощаться, пожелаем доброй ночи Уэйкфилду.
Это счастливое событие (предположим, что оно таковым окажется) могло произойти только непредумышленно. Мы не переступим с нашим другом порога его дома. Он дал нам много пищи для размышлений, в них заключена была известная доля мудрости, которая позволит нам извлечь из этого случая мораль и преподнести ее в образной форме. Среди кажущейся хаотичности нашего таинственного мира отдельная личность так крепко связана со всей общественной системой, а все системы — между собой и с окружающим миром, что, отступив в сторону хотя бы на мгновение, человек подвергает себя страшному риску навсегда потерять свое место в жизни. Подобно Уэйкфилду, он может оказаться, если позволено будет так выразиться, отверженным вселенной.
Великий карбункул
(Тайна Белых гор)
В давно минувшие времена на скалистом склоне одной из Хрустальных гор расположились как-то вечерней порой несколько путников, решивших отдохнуть после изнурительных и бесплодных поисков Великого карбункула. Они не были ни друзьями, ни товарищами по общему делу — каждого из них, если не считать одну юную чету, привело сюда страстное себялюбивое стремление найти этот чудесный камень. И все же, по-видимому, они считали себя связанными узами братства, так как совместными усилиями сложили из веток грубое подобие шалаша и развели огромный костер из обломков сосен, увлеченных вниз по течению бурным Амонусаком, на пологом берегу которого они намеревались провести ночь. Пожалуй, лишь один из путников был настолько одержим всепоглощающей страстью к поискам, что, чуждый всем естественным чувствам, не выказал ни малейших признаков радости, увидев в этом глухом и пустынном месте, куда они забрели, человеческие лица. Огромное безлюдное пространство отделяло их от ближайшего поселения, а не больше чем в миле над их головами проходила та суровая граница, где горы сбрасывают косматый покров леса и вершины их либо кутаются в облака, либо, обнаженные, четко вырисовываются высоко в небе. Рев Амонусака показался бы невыносимым одинокому страннику, случись ему подслушать беседу горного потока с ветром.
Путешественники обменялись радушными приветствиями и пригласили друг друга в шалаш, где все были хозяевами и каждый гостем всех остальных. Выложив каждый свои припасы на плоскую скалу, они принялись за общую трапезу, к концу которой почувствовали себя добрыми друзьями, хотя это сознание омрачалось предчувствием того, что наутро, возобновив поиски Великого карбункула, они снова станут чужими друг другу. Семеро мужчин и одна молодая женщина сидели рядом, греясь у костра, который пылающей стеной вырастал у входа в шалаш. Неверный отблеск пламени освещал несхожие и разноликие фигуры собравшихся, которые в пляшущих бликах огня казались карикатурами на самих себя, и, глядя друг на друга, путники единодушно пришли к заключению, что более странное общество никогда еще не собиралось ни в городе, ни в глуши, ни в горах, ни на равнинах.
Старший из них, человек лет шестидесяти, высокий и сухощавый, с обветренным лицом, был закутан в шкуры диких зверей, обличью которых он, должно быть, подражал, поскольку олени, волки и медведи давно уже стали самыми близкими его друзьями. По рассказам индейцев, это был один из тех несчастных, в которых Великий карбункул породил с самой ранней юности своего рода безумие и для кого единственным смыслом жизни стали исступленные поиски этого камня. Все, кому пришлось побывать в этих краях, называли его Искателем, и настоящего имени его никто не знал. Никто уже не мог вспомнить, когда он принялся разыскивать драгоценность, и в долине Сако даже сложили легенду о том, что за свою неутолимую страсть он осужден вечно скитаться в горах в поисках Великого карбункула, встречая каждый восход солнца лихорадочной надеждой, а каждый закат — безутешным отчаянием. Рядом со злополучным Искателем сидел пожилой человечек в шляпе с высокой тульей, несколько напоминавшей тигель. Это был некий доктор Какафодель из далеких заморских стран, который за время своих занятий химией и алхимией иссох и прокоптился, как мумия, потому что ни на минуту не отходил от горна, вдыхая вредоносные пары. Трудно сказать, справедливо или нет, но про него говорили, что в начале своих исследований он, выпустив из собственного тела самую драгоценную часть своей крови, израсходовал ее вместе с другими неоценимыми ингредиентами на один неудавшийся опыт и с тех пор навсегда потерял здоровье. Третьим был господин Икебод Пигснорт — богатый купец и член бостонского городского управления, старейшина церкви знаменитого мистера Нортона. Враги мистера Пигснорта распространяли о нем нелепые слухи, утверждая, будто он любил после утренней и вечерней молитвы, раздевшись донага, часами валяться в груде шиллингов с изображением сосны — первых серебряных денег в Массачусетсе. Имени четвертого, о ком нам следует сказать, никто из присутствующих не знал, и он отличался главным образом желчной усмешкой, все время кривившей его худое лицо, да огромными очками, благодаря которым все окружающее воспринималось этим джентльменом в искаженном, утратившем естественные краски виде. Имя пятого тоже осталось неизвестным, и это тем более досадно, что, как выяснилось, он был поэтом. Глаза у него сияли, но сам он казался весьма заморенным, что, впрочем, являлось более чем понятным, принимая во внимание его обычный рацион, состоявший, по утверждению некоторых, из туманов, утренней мглы и клочка первой попавшейся тучки, иногда сдобренной приправой из лунного света, если его удавалось раздобыть. Немудрено, что его поэтические излияния изрядно отдавали всеми этими деликатесами. Шестым был сидевший в стороне от остальных молодой человек с надменным лицом, в украшенной перьями шляпе, которую он не пожелал снять, хотя здесь были люди постарше его; в света костра поблескивала богатая вышивка на его одежде и вспыхивали драгоценные камни на эфесе шпаги. Это был лорд де Вир, про которого рассказывали, что у себя в замке он проводил все время в фамильном склепе, тревожа бренные останки своих предков и отыскивая среди костей и праха свидетельства их земной славы и могущества, чтобы помимо собственного тщеславия он мог бы похвалиться всем тщеславием своего рода.