реклама
Бургер менюБургер меню

Натан Эйдельман – Твой XVIII век. Твой XIX век. Грань веков (страница 67)

18

Царь не заметил, но вообще — благосклонен…

Сорок тысяч — эта сумма уладила бы дело на первое время. У Натальи Николаевны нету приданого, Пушкину на приданое наплевать, но Гончаровы ни за что не объявят одну из своих бесприданницей; и Пушкин рад бы одолжить им круглую сумму, тысяч десять «выкупа», чтобы эти деньги к нему вернулись (или не вернулись) в виде приданого; рад бы, да сам гол — и надо срочно достать тысяч сорок на обзаведение.

Бенкендорф — Пушкину 26 июня 1830 года: бумага № 2056.

«Милостивый государь

Александр Сергеевич!

Государь император, всемилостивейше снисходя на просьбу вашу, о которой я имел счастие докладывать его императорскому величеству, высочайше изъявил соизволение свое на расплавление имеющейся у г-на Гончарова колоссальной неудачно изваянной в Берлине бронзовой статуи блаженныя памяти императрицы Екатерины II, с предоставлением ему, г. Гончарову, права воздвигнуть, когда обстоятельства дозволят ему исполнить сие, другой приличный памятник сей августейшей благотворительнице его фамилии.

Уведомляя о сем вас, милостивый государь, имею честь быть с совершенным почтением и искреннею преданностию,

милостивый государь,

Ваш покорнейший слуга».

Пушкин — Бенкендорфу 4 июля 1830 года:

«Милостивый государь

Александр Христофорович,

имел я счастие получить письмо вашего высокопревосходительства от 26 прошедшего месяца. Вашему благосклонному ходатайству обязан я всемилостивейшим соизволением государя на просьбу мою; вам и приношу привычную, сердечную благодарность».

Так началась история, в наши дни приобретающая все большую популярность.

Драматург Леонид Зорин вынес «Медную бабушку» в заглавие своей интересной пьесы о Пушкине, поставленной во МХАТе.

Исследователь В. Рогов находит о «бабушке» интересные подробности в архиве…

Разбогатевшая династия недавних посадских, позже миллионеров-заводчиков и новых дворян Гончаровых. Престарелый основатель династии Афанасий Абрамович («прапрадедушка») падает ниц перед посетившей заводы Екатериной II. «Встань, старичок», — улыбаясь, сказала она. Хозяин: «Я перед вашим величеством не старичок, а семнадцати лет молодчик». Вскоре Гончаровы заказывают статую императрицы; в 1782 году — том самом, что выбит на другом медном памятнике, поставленном Петру Первому Екатериной Второй. Может быть, это совпадение и не случайно: матушка отдает почести Петру, но кто же ей отдаст?

Пока отливали, везли монумент — из Берлина в Калугу, — Екатерина II успела умереть, и новый владелец Афанасий Николаевич — в ту пору юный, горячий, но уже старший в роду и полный хозяин, — Афанасий Николаевич заставил статую скрываться в подвалах от гнева матерененавистника Павла I.

Еще через пять лет, когда на престоле появляется любимый бабушкин внук Александр, вокруг медной фигуры происходит третье «политическое движение»: Афанасий Гончаров просит разрешения воздвигнуть ее в своих пределах, получает высочайшее согласие, и… и затем лет тридцать — все правление Александра и первые годы Николая — было недосуг освободить из подземелья павловскую узницу: лояльность проявлена, в Петербурге знают про то, что в Калуге чтут августейшую бабку, — и довольно.

В четвертый раз статую пробуждает уже не высокая политика, а низкий быт: денег нет!

Сохранились колоритные отрывки «гончаровской хроники» — писем, дневников, воспоминаний за те годы, что бабушка ждет своего часа…

Триста человек дворни; оркестр из тридцати — сорока музыкантов; оранжерея с ананасами; один из лучших в России охотничьих выездов (огромные лесные походы по нескольку недель); третий этаж барского дома — для фавориток; народная память — «пышно жил и хороший господин был, милостивый…».

Но вот — баланс удовольствий и потерь: «решенный брак его внучки застал его врасплох без всяких средств».

За Афанасием Николаевичем полтора миллиона долга.

Сохранился черновик того пушкинского послания, с которого началось наше повествование.

Самое интересное отличие его от окончательного текста — цена: «торговцы медью предлагали за нее 50 000», — начал Пушкин, но потом поправил — «40 000», — очевидно проявив должный скептицизм к смелым воспоминаниям деда (дальше мы увидим, почем были статуи в 1830–1840 годах!).

Сорок тысяч — «Подумайте, вы стары; жить вам уж недолго, — я готов взять грех ваш на свою душу. Откройте мне только вашу тайну. Подумайте, что счастие человека находится в ваших руках; что не только я, но дети мои, внуки и правнуки благословят вашу память и будут ее чтить, как святыню.

Старуха не отвечала».

Трех карт не было. Денег не было. В сочинениях и письмах Пушкина — целая энциклопедия денежных забот: попытки свести концы с концами, жить своим трудом, построить свой маленький дом, «храм, крепость независимости».

Его дело — рифмы, строфы; однако среди них — презренной прозой, легким смехом, эпистолярным проклятием, нудным рефреном:

«Приданое, черт его подери!»

«Деньги, деньги: вот главное, пришли мне денег. И я скажу тебе спасибо».

Первое письмо о медной статуе — 29 мая 1830 года, а примерно неделей раньше — другу, историку Михаилу Погодину:

«Сделайте одолжение, скажите, могу ли надеяться к 30 мая иметь 5000 р. на год по 10 процентов или на 6 мес. по 5 процентов. — Что четвертое действие?»

Последняя фраза не о деньгах — о вдохновении, новой пьесе приятеля. Но разве потолкуешь о четвертом действии при таких обстоятельствах?

Через день-два:

«Сделайте божескую милость, помогите. К воскресенью мне деньги нужны непременно, а на вас вся моя надежда».

В тот же день, что и Бенкендорфу, 29 мая, — еще раз Погодину:

«Выручите, если возможно — а я за вас буду Бога молить с женой и с малыми детушками. Завтра увижу ли Вас и нет ли чего готового? (в Трагедии, понимается)».

А уж в следующие недели-месяцы непрерывно.

Погодину:

«Две тысячи лучше одной, суббота лучше понедельника…»

Погодину:

«Слава в вышних Богу, и на земле вам, любезный и почтенный! Ваши 1800 р. ассигнациями получил с благодарностью, а прочие чем вы скорее достанете, тем меня более одолжите».

Погодину:

«Чувствую, что я вам надоедаю, да делать нечего. Скажите, сделайте одолжение, когда именно могу надеяться получить остальную сумму».

Погодину:

«Сердечно благодарю Вас, любезный Михайло Петрович, заемное письмо получите на днях. Как Вам кажется Письмо Чаадаева? И когда увижу Вас?»

Последняя фраза — снова прорыв к возвышенному: обсуждается «Философическое письмо» Чаадаева.

Денежные призраки причудливо — иногда поэтически, порою зловеще — соединяются с другими.

Умирает дядя Василий Львович:

«Хлопоты по сему печальному случаю расстроили опять мои обстоятельства. Не успел я выйти из долга, как опять принужден был задолжать».

В Москве холера, и любезнейшему другу Нащокину посылается пушкинский приказ, «чтоб непременно был жив»:

«Во-первых, потому что он мне должен; 2) потому что я надеюсь быть ему должен; 3) что если он умрет, не с кем мне будет в Москве молвить слова живого, т. е. умного и дружеского».

«Золотые ворота» будущего дома-крепости воздвигаются туго, меж тем издалека раздается дружеский, но притом ревнивый, предостерегающий женский голос:

«Я боюсь за вас: меня страшит прозаическая сторона брака! Кроме того, я всегда считала, что гению придают силы лишь полная независимость, и развитию его способствует ряд несчастий, — что полное счастие, прочное, продолжительное и, в конце концов, немного однообразное, убивает способности, прибавляет жиру и превращает скорее в человека средней руки, чем в великого поэта! И может быть, именно это — после личной боли — поразило меня больше всего в первый момент…»

Влюбленная, оставленная Елизавета Хитрово бросает вызов: счастье убивает великого поэта. Пушкин отвечает так, как полагается отвечать даме на подобное послание:

«Что касается моей женитьбы, то ваши соображения по этому поводу были бы совершенно справедливыми, если бы вы менее поэтически судили обо мне самом. Дело в том, что я человек средней руки и ничего не имею против того, чтобы прибавлять жиру и быть счастливым — первое легче второго».

При всей светской полировке ответа собеседнице все же замечено, что «прибавление жира» и «прибавление счастия» — вещи различные. «Ах, что за проклятая штука счастье!..»

Другой даме, более искренней и бескорыстной, чуть позже напишет:

«Мы сочувствуем несчастным из своеобразного эгоизма: мы видим, что, в сущности, не мы одни несчастны.

Сочувствовать счастию может только весьма благородная и бескорыстная душа. Но счастье… это великое «быть может», как говорил Рабле о рае или вечности. В вопросе счастья я атеист; я не верю в него, и лишь в обществе старых друзей становлюсь немного скептиком».

Старым друзьям, впрочем, в те дни написано:

Вяземскому:

«Сказывал ты Катерине Андреевне <Карамзиной> о моей помолвке? Я уверен в ее участии — но передай мне ее слова — они нужны моему сердцу, и теперь не совсем счастливому».