Натан Эйдельман – Твой XVIII век. Твой XIX век. Грань веков (страница 51)
Москва с опаскою поглядывает в невскую сторону, но все же веселится и уже готовится к новому веку.
В университетскую же лавку на Тверской только что поступили «Картины просвещения россиян пред началом девятого на десятый века», а также «Самый новейший, отборнейший московский и санкт-петербургский песельник. Собрание лучших песен военных, театральных, простонародных, нежных, любовных, пастушьих, малороссийских, цыганских, хороводных, святошных, свадебных…», с изъявлением при каждой приличия, где и кому петь. Цена в переплете 250 копеек».
Но вот мелькнуло имя «директора университета статского советника и кавалера Ивана Петровича Тургенева» — и мы легко угадываем за печатными строками — «невидимые»: друг Новикова, Карамзина, отец четырех братьев Тургеневых, в числе которых будущий декабрист Николай Иванович («хромой Тургенев») и Александр Иванович — тот, кому суждено играть существенную роль в биографии одного новорожденного…
Множество других важных для нас имен — Державин, Жуковский, Крылов — тоже в газетных листах присутствуют незримо: высокому просвещению нет нужды себя выставлять без надобности…
Зато бурлит и не скрывается Москва покупающая и продающая, веселая и несчастная, стыдная и повседневная:
«Продается лучшего поведения видный 15-летний лакей, в коем теперь меры 2 аршина и слишком 6 вершков, да кучеров двое и разного звания люди».
«На Ильинке в приходе Николы Большого Креста, против колокольни, в греческом погребе под № 4 и под знаком оленя продаются вновь привезенные разных сортов вина ведрами: французское белое по 7 рублей, португальское белое мушкатель и шпанское красное — по 6 рублей, уксус цареградский, сыр нежинский по 4 рубля бочонок».
В этот день, 26 мая, в Москве, на Немецкой улице, во дворе коллежского регистратора Ивана Васильевича Скворцова, у жильца его майора Сергия Львовича Пушкина родился сын Александр…
Уходящее столетие прощается с одним из лучших своих творений — тем мальчиком, который через шестнадцать лет на лицейском экзамене вздохнет о веке Державина —
Тут настала и наша пора распрощаться с осьмнадцатым столетием.
ТВОЙ ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ ВЕК
Протекшие лета мелькают пред очами,
И в тихом восхищеньи дух…
Не было у меня ни одного знакомого, который родился бы в XVIII столетии. Да и XIX вдруг далеко отступил.
А ведь оно было рядом, по соседству, в годы моего детства, — 1930-е.
В паспортах родителей преобладали 1900-е, но уж дедушки, бабушки — непременно из 1860—1880-х. Главы государств в ту пору все были XIX века рождения. На одной улице со мной до самой Отечественной войны жила знаменитая революционерка Вера Николаевна Фигнер, которая была приговорена царским судом в 1884-м, а вышла на волю из Шлиссельбургской крепости двадцать лет спустя.
На юбилейных вечерах еще делились личными воспоминаниями о Достоевском, Тургеневе, о переживших ссылку декабристах…
Ну что же…
Веселую и беспощадную логику этих строк, сочиненных в селе Михайловском февральским днем 1826 года, смягчает, может быть, только одно обстоятельство.
То, что строки тревожат наш разум и чувство, не стесняясь стопятидесятилетней дистанции, что, как только мы их произносим, образуется «канал связи» между нами и находящимся под надзором отставным чиновником 10-го класса Александром Сергеевым сыном Пушкиным: он у нас в гостях, мы у него…
Другие строчки приводят с собою другие века:
Произнесший это заклинание получает вместе с окончанием 66-го шекспировского сонета свои 1600-е годы.
Твой, дантевский, XIV век:
И уж наш — «IX до Рождества Христова» век.
Говорят, прожить намного больше ста лет нелегко. Пустяки. Смотря в какую сторону по оси координат… XXI век — направо, XIX — налево. Второе тысячелетие призрачно близко, как вершина Джомолунгмы для альпинистов, переводящих дух в последнем, предштурмовом лагере.
Стоит, однако, окунуться в старинный стих, музыку, живопись, быт, воспоминание — и тебе уже не 15, 47, 80 лет, но — 115, 347, 880! Правда, и этот путь, вверх по течению, не бесконечен. И все же изряден: на тридцать — сорок тысяч лет по крайней мере (время «человека разумного»). И еще — миллиона на два, если признать более простых пращуров.
Конечно, мы не зря учим уроки и твердо знаем, что ничего из только что описанного случиться не может.
Но если расковать воображение, обогатить его знанием, добавить чувство, интерес, если захотеть,
На первый же раз читателям предлагается превращение всего лишь в сто-стопятидесятилетних.
XIX век; одной родни у каждого в том столетии никак не меньше, чем в этом. Если читателю лет пятнадцать — двадцать, значит, действующими лицами в прошлом веке были восемь его прадедов и прабабок, шестнадцать их родителей, тридцать два еще более старших прямых предков, а уж про боковых сородичей что и толковать!
В общем, сотни, а то и тысячи самых близких живут на том острове времени, что мы условно именуем прошлым веком. И разумеется, там просто не счесть приятелей, милых или недругов, с детства знакомых куда больше, чем предки и «кровники»…
Десять рассказов, десять выходов в XIX век.
Если мы серьезно стремимся вдохнуть, уловить аромат, колорит века, его дух, мысль,
А затем — снова и снова приблизиться к высокой доблести, одному из славнейших проявлений российской культуры того века: революционной мысли и действию, к декабристам, Герцену, их наследникам.
Век огромен, книжка мала.
Серьезный грех — о многом не рассказать. Еще хуже — своим девятнадцатым веком не поделиться.
Итак,
ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА
«ВОТ ЭТО БЫЛА МУЗЫКА…»
ЛУНИН. Должно быть, я когда-нибудь слышал этот мотив, и теперь он мне пришел на память.
ОЖЕ. Нет, это ваше собственное сочинение.
ЛУНИН. Очень может быть.
Этот разговор происходит в Петербурге летом 1816 года. Двумя годами раньше семнадцатилетний француз Ипполит Оже жалуется русским офицерам в Париже: его дела после падения Наполеона совсем плохи…
— Следовательно, вы возлагали какие-нибудь надежды на павшее правительство?
— Да, я надеялся, что в каком-либо сражении меня убьют.
— А что же настоящее правительство?
— Оно лишило меня даже этой надежды…
Офицеры пожалели юношу и уговорили перейти в русскую гвардию: «Великий князь Константин смирен, как ягненок, нужно только уметь блеять заодно с ним». И не успел Оже опомниться, как очутился в Петербурге, одетый в измайловский мундир и почти без гроша.
Пока он размышляет, как быть, успевает познакомиться со многими примечательными людьми и делается даже популярным благодаря остроумной болтовне, легкости пера и особенно из-за истории с «кузиной-певицей» Луниной, «которую тогда было в моде находить интересной». Оже, поощряемый несколькими аристократами, пишет ей объяснение в безумной любви. Лунина верит и притворно гневается, меж тем как списки послания ходят по городу…
Но тут француз вдруг знакомится с Михаилом Луниным, после чего начинается цепь их совместных приключений.
Шестьдесят один год спустя, в 1877 году, журнал «Русский архив» напечатал воспоминания Ипполита Оже (в то время еще живого и здорового) о его молодости и больше всего — о декабристе Лунине. Мне удалось отыскать подлинную французскую рукопись этих воспоминаний, содержащую, между прочим, несколько отрывков, которые по разным причинам Петр Иванович Бартенев, издатель «Русского архива», печатать не стал.
Уважение к этим запискам за последние годы выросло, так как некоторые факты удалось точно проверить. Оже пользовался старыми дневниковыми записями и «хранил в специальном альбоме документы, которые могли бы помочь когда-нибудь моим воспоминаниям о России: визитные карточки, приглашения, деловые письма и т. п.».
Не заведи Лунин столь склонного к писаниям приятеля, не будь этот приятель французом, запомнившим то, что в России полагалось забывать, и не вздумай он в глубокой старости опубликовать свои записи (пусть несколько приукрашенные), мы бы многого никогда не узнали: например, о впечатлении, которое двадцатидевятилетний гвардейский ротмистр произвел на своего юного собеседника.
«Хотя с первого раза я не мог оценить этого замечательного человека, но наружность его произвела на меня чарующее впечатление. Рука, которую он мне протянул, была маленькая, мускулистая, аристократическая; глаза неопределенного цвета, с бархатистым блеском, казались черными, мягкий взгляд обладал притягательной силой… У него было бледное лицо с красивыми, правильными чертами. Спокойно-насмешливое, оно иногда внезапно оживлялось и так же быстро снова принимало выражение невозмутимого равнодушия, но изменчивая физиономия выдавала его больше, чем он желал. В нем чувствовалась сильная воля, но она не проявлялась с отталкивающей суровостью, как это бывает у людей дюжинных, которые непременно хотят повелевать другими. Голос у него был резкий, пронзительный, слова точно сами собой срывались с насмешливых губ и всегда попадали в цель. В спорах он побивал противника, нанося раны, которые никогда не заживали; логика его доводов была так же неотразима, как и колкость шуток. Он редко говорил с предвзятым намерением, обыкновенно же мысли, и серьезные, и веселые, лились свободной, неиссякаемой струей, выражения являлись сами собой, непридуманные, изящные и замечательно точные.